Миша Марков осторожно развернул свой товар — он принес его завернутым в чистую тряпку — и, перекинув костюм на руке, как все делали, стал прохаживаться по торговым рядам, крепко прижимая его к себе, опасаясь, что украдут.
Никто даже не смотрел и не спрашивал Мишу, что он продает.
Тогда Миша стал выкрикивать:
— Кому костюм? Новый, неношеный! Очень хороший костюм!
Никто не подходил, и Миша решил уже уходить. Вдруг его дернули за рукав. И тот самый, волосатый, продававший каракулевую шапку, тихо спросил:
— За пять керенок пойдет?
Миша Марков отстранился и ответил:
— За деньги не продаю. За продукты.
И тут сразу собралась около него толпа.
— Так это же что? — пощупала женщина костюм. — Это же грубошерстный!
— Сама ты грубошерстная!
— Братцы, да это чистейшая бумага! Садись да письмо пиши!
— Не нравится — не бери, зачем же подрывать торговлю?
— Покупает канарейку за копейку, да хочет, чтобы она петухом пела!
— Сколько, чтобы не торговаться?
И пошли всякие шутки-прибаутки, которые неопытного человека легко могут сбить с толку. В конце концов Миша продал костюм за буханку хлеба, кило овсянки и клюквенный кисель в порошке. Особенно Миша радовался киселю, он где-то слышал, что его дают сыпнотифозным. Он тут же, на рынке, расспросил, как варить кисель, и помчался в гостиницу.
Котовский был в том же положении. Разметался на постели, тяжело дышал и не узнал вошедшего, хотя смотрел на него во все глаза.
— Товарищ командир! Кисель! — говорил Миша, захлебываясь от восторга. — Кисель, знаете, как вам нужен! Он очень помогает!
Больной бормотал что-то невнятное, а затем стал размеренно, в одну ноту, стонать.
И так было жалко Мише этого громадного, сильного человека, теперь такого беспомощного, с воспаленными глазами, впалыми щеками, в горячечном бреду, заброшенного в незнакомый город…
— Товарищ командир! Это я, Миша Марков! Вы слышите, товарищ командир? Вы не падайте духом, хорошо?
И Миша бросился на кухню варить кисель.
Гостиничные повара сочувствовали парню, но они решительно заявили, что кисель без сахара — не кисель.
— А если на сахарине?
Миша зачарованно смотрел, как тускло-розовый порошок превращается в самый настоящий кисель, какой варила мать.
— Мешай, мешай, а то комьями получится!
Кисель наконец уплыл, но много еще осталось в кастрюле.
К полному огорчению Маркова, Котовский оттолкнул ложку и не притронулся к чудодейственному киселю.
Однако в ту же ночь был, по-видимому, кризис. Всю ночь Миша прикладывал холодные компрессы ко лбу больного, а на рассвете Котовский вдруг проговорил:
— Откуда ты взялся, дружище?
— Товарищ командир! — шепотом спросил Миша Котовского. — Может быть, вы пить хотите?
Вода была единственным лекарством, которое принимал Котовский. И все-таки он явно выздоравливал.
В один прекрасный день он поднялся, усмехнулся, ласково посмотрел на Мишу:
— Душевный ты человек! И товарищ хороший! И жалко мне, что пропадешь ты ни за понюшку табаку. Я-то бывалый, мне не привыкать, а ты с твоим простосердечием сразу попадешься. Ведь мы сейчас где? В настоящей ловушке. В логове врага. Слышал сегодня, как они маршировали? «Айн-цвай, айн-цвай…» Немцы! Понятно тебе?
— А что же особенного? Они никого не трогают, я видел их на рынке. Ходят себе и смотрят.
— Не трогают, пока не освоились. А потом покажут! Да ведь еще есть, кроме них, белогвардейцы, всякие самостийники, боротьбисты… Всякой твари по паре! Я, Миша, все думаю эти дни. В Кишинев возвращаться тебе никак нельзя: пронюхают, кто ты такой, и уничтожат. Что же мне с тобой делать?
— Куда вы пойдете, туда и я.
— Не годится это. Мне тебя твой отец препоручил. Вот что, браток! Отправлю-ка я тебя — знаешь куда? — в Москву.
— Что вы, Григорий Иванович!
— Да, да, обязательно в Москву. Пусть тебя Москва пошлифует. У меня там друг, по тюрьме знакомы. Вот к нему и поедешь.
— Григорий Иванович! Не отсылайте меня в Москву! — в голосе Миши Маркова отчаяние, на глазах слезы. — Лучше я с вами… Честное слово, Григорий Иванович…
Ах ты, горе какое! Жалко мальчишку, но Котовский, обдумав свое положение, решил ехать в Бессарабию, в подполье. Нельзя туда Маркова везти. Никак нельзя! И здесь бросить на произвол судьбы тоже невозможно.
— Знаешь, как мы решим? Определится мое положение — вызову тебя. Можешь положиться на мое слово? Обязательно вызову! А сейчас устроим тебе вроде каникул. Да ты, чудак, что же плачешь? В Москву поедешь — понимаешь ли ты одно это слово? Счастье тебе привалило! Москва! Да я бы сам… с таким бы удовольствием…
— Вот и едемте вместе!
— Пока что нельзя. Не могу я тебе всего объяснить, по никак нельзя.
Постепенно Миша сдавался. Раз так надо — ничего тут не попишешь. Все-таки последние дни перед расставанием они провели невесело. Миша стал молчалив, задумчив. Котовский тоже молчал, примерял и так и сяк, но видел, что придется Маркова отправить, другого выхода не было.
Долго провозился с письмом. Он не очень-то любил писать. Писал и думал:
«Решение принято правильное. В Москве не пропадет парень. Да и Стефан его не бросит».
Так как Котовский для себя самого — если бы не война — лучшего не мог пожелать, как побывать в Москве, то ему казалось, что и для Миши это лучшее, что можно придумать.
Письмо было готово. Самодельный конверт соорудили общими усилиями. Григорий Иванович рисовал Мише соблазнительные картины, рассказывал, какой это город — Москва: всем городам город, центр революционной мысли, столица мира, черт побери!
Ну, вот и все, кажется. Багажа нет, так что и собираться просто: встали да пошли. И как Миша ни боялся, настал день расставания.
— Поехали! — объявил Котовский.
— Как! Уже?!
Котовского покачивало. Он еще был очень слаб после болезни.
Отправились на вокзал. Замешались в толпу, обезумевшую от голода, тесноты, ожидания.
В справочном бюро угрюмо отвечали, что поезд пойдет неизвестно когда, а может быть, и совсем не пойдет. В буфете продавали кофе-суррогат и пряники на сахарине.
Исхудалые женщины с глазами, полными тоски и отчаяния, унимали своих плачущих детей. Куда они ехали? Что их заставило бросить свои жилища и отправиться в эти странствия?
Солдаты рядом на скамейке гоготали, пыхали махрой, уснащали каждое слово отборнейшей руганью и, по-видимому, готовы были или немедленно погрузиться в эшелоны, или оставаться здесь, в этом проплеванном вокзале, или переместиться в казармы, или быстро похватать винтовки, залечь цепью в привокзальном садике и отстреливаться от противника. Они давно махнули рукой на уют, на спокойствие, на свою жизнь и безопасность… И песни у них были отчаянные, залихватские. И за всем этим сохранялась вера в свою правоту, в какую-то большую правду.
— Подали! — завопил какой-то невзрачный человечек и выскочил первым.
— Маневровый! Ничего не подали!
— Подали! На девятом пути!
— Даешь девятый! Станция Петушки, забирай свои мешки!
— Конечно, подали. И паровоз уже прицеплен!
И все ринулись на перрон, волоча узлы, баулы, чемоданы, грудных младенцев и походные сумки. И Миша и Котовский вместе со всеми.
Около вагона Котовский обнял Мишу:
— Ты мне как сын!
Миша боялся, что расплачется, стискивал зубы и молчал.
— Счастливо! — крикнул Котовский на прощание. — Помни, что мы еще встретимся! Записку с адресом не потеряй!
Мише стало страшно. Сердце сжалось. А паровоз уже рванул состав… Вагоны закряхтели и тронулись. И Миша остался один на свете. Совсем, окончательно один! Пошли мелькать станции и полустанки с замысловатыми названиями, разъезды с дородными стрелочницами и с пестренькими курочками на перроне. Странно было видеть курочек в такое время. Почему-то казалось, что их давно уже нет.
Потом была пересадка. Потом просто стояли среди поля. И опять замелькали какие-то Гуляй-Поле, Лукьяновки… Марков бегал с чайником, отыскивал кипятильник, покупал гороховый хлеб… Ехали так долго, что Марков наконец привык, и ему казалось, что в этом вот вагоне ему так и придется ехать всю жизнь.
Он думал о командире. Неужели они больше не увидятся? И почему Котовский так неожиданно отправил Мишу? Самому-то Котовскому еще опаснее оставаться. Как же так получается? Не все он понимал.
«Маросейка… — читал он адрес на записке, которую дал Котовский. Странное название!»
И опять ему стало страшно и неуютно. Что-то ждет его впереди?
Кто-то окликнул его, подозвал к окну. Марков глянул и обмер.
— Вот она, наша матушка! — сказал пассажир, протирая стекло.
Вдали, как видение, мерцал старинным золотом, куполами изумительный русский город, слава и гордость народа — величественная Москва.