точильщик погружался в него чуть глубже, вгрызаясь когтями в мозг, а челюстями в дух.
Вот почему Ригель толкал ее, тянул за одежду, дергал за волосы — хотел, чтобы она перестала смеяться. Он испытывал мимолетное удовлетворение, когда она смотрела на него испуганными глазами, влажными от подступающих слез, чудно` видеть плачущими те самые глаза, которые должны заставить плакать от отчаяния весь мир. И тогда он улыбался.
Но это длилось мгновение, все то время, пока он видел, как она убегает, а после боль возвращалась и терзала его со звериной свирепостью, требуя, чтобы девчонка вернулась.
Ох, она всегда улыбалась. Даже когда нечему было улыбаться. Даже после того, как она из-за него снова ободрала коленки. Даже когда она появлялась утром со свежими следами на запястьях и растрепанными волосами после наказания кураторши.
Она улыбалась, и ее взгляд оставался чистым и искренним, Ригель слышал, как его тьма трещит от столкновения с ним.
— Почему ты продолжаешь им помогать? — спросил ее какой-то ребенок несколько лет спустя. Ригель видел ее из окна верхнего этажа. Она сидела на земле в саду, запустив свои оленьи ножки в высокую траву.
Она только что спасла ящерицу, которую дети хотели проткнуть палочками, а рептилия ее цапнула.
— Ты этим мелким помогаешь, а они тебя кусают в ответ.
Ника посмотрела на мальчика кротким взглядом и часто заморгала.
И как будто вышло солнце, когда она приоткрыла губы. Пролился яркий свет, чудо чудесное, и даже точильщик затих, побежденный, когда она подняла два веера из пальцев, заклеенных цветными пластырями.
— Ну да… — прошептала она с теплой и искренней улыбкой, — зато глянь, какие они красивые!
Он всегда знал, что с ним что-то не так.
Он родился с осознанием этого. И чувствовал это, сколько себя помнил. Так Ригель объяснил себе, почему его бросили. Он был не таким, как все, не был похож на других. Он смотрел на нее и, когда ветер развевал ее длинные каштановые волосы, видел блестящие крылья на ее спине, мерцание, которое исчезало уже в следующее мгновение, будто его никогда не существовало. Он не хотел замечать выражение лица кураторши, ее предостерегающее покачивание головой, когда какая-нибудь семейная пара изъявляла желание его усыновить. Ригель наблюдал за посетителями из сада и замечал в их глазах жалость, о которой никогда не просил.
Ригель всегда знал, что с ним что-то не так, и понял, что чем старше он становится, тем больше разбухает чудовищный точильщик и тем дальше пролезает в жилы.
Со злобой он загонял любовь в себя поглубже, подавляя ее яростью и упрямством. И с возрастом сильнее озлоблялся, пышно разрастались в нем шипы и колючки, потому что никто не сказал ему, что любовь пожирает, никто не предупредил, что корни у нее из плоти и она разрушает, и требует, и требует, и требует без конца — хоть взгляда, ну хотя бы еще одного, хоть тени улыбки, удара сердца.
«Нельзя обманывать Творца Слез», — шептались по ночам дети. Они вели себя хорошо, чтоб он их с собой не уволок.
И Ригель знал, все это знали: обмануть его — все равно что обмануть себя. Творцу Слез ведомо все: кажая эмоция, от которой тебя бросает в дрожь, каждый вздох, разъеденный чувством. «Нельзя обманывать Творца Слез» — летало по приюту эхом, и Ригель прятался и сдерживался, иногда боялся, что она своими глазами увидит то, как он жаждал прикоснуться к ней, как необходимо ему это касание, чтобы она почувствовала тепло ее кожи.
Он отчаянно хотел запечатлеться в ней, как Ника запечатлелась в нем одним только взглядом, хотя мысль о прикосновении к ней сводила его с ума и приводила точильщика в судорожное трепыхание.
И он не хотел думать о том, как посмотрела бы на него эта девочка с ясной и чистой душой, если б узнала об отчаянном недомогании, которое он в себе носил.
Любовь вовсе не бабочки в животе и не сладкие мечты. Для Ригеля любовь стала прожорливым роем мотыльков и смертельной болезнью, царапинами и слезами, которые он пил прямо из ее глаз, чтобы умирать медленнее.
А может, он просто хотел позволить себя уничтожить… ядом, который она в него впрыснула. Иногда он думал отдаться любви, позволить ей владеть собой до тех пор, пока он не перестанет что бы то ни было чувствовать. Так бы он и сделал, если бы не дикая дрожь, которая пугала и ломила кости, если бы не было так больно представлять сны, в которых она бежала к нему навстречу, а не убегала.
— Ужасно страшно, да? — пробормотал однажды ребенок, когда небо заволокло черной пеленой.
Он, который никогда не смотрел на небо, тоже задрал голову. И в безбрежности увидел свинцовые пятна и красноватые ромбы — таким бывает штормовое море.
«Ну да… — услышал он внутри себя, прежде чем закрыл глаза. — Зато глянь, как красиво ». В тринадцать девчонки смотрели на него как на солнце, не подозревая о ненасытном чудовище, которое он носил внутри. В четырнадцать они стали подсолнухами, которые следили за ним, куда бы он ни пошел, восхищенными, вожделенными глазами. Он помнил и томные глаза Аделины, хотя она была старше. С каким самозабвением она прикасалась к нему, с какой покорностью склонялась перед ним — и в эти мгновения Ригель видел длинные волосы и коричневые отблески, серые глаза, которые никогда не посмотрят на него с такой нежностью.
В пятнадцать они казались ненасытными монстрами. Они распускались в его руках, как нежные цветы, и Ригель утолял голод точильщика девушками, которые всегда чем-то — ароматом духов, искорками в глазах — напоминали ее.
Ничем хорошим это не заканчивалось, ибо любовь не обманешь, когда она сжимает в своих огненных тисках и пульсирует в ритме чужого сердца. Потребность в ней стала еще более мучительной, и Ригель почувствовал, как злоба разбивает его мысли на осколки, заостряя колючки и шипы в его груди.
И тогда он выместил злобу за свои мучения на Нике: заменил ее имя на прозвище с маленькой буквы — бабочка, пытаясь хоть так уменьшить ее влияние на себя; он кусал ее резкими словами, надеясь занять место в ее мыслях, причинить ей хоть малую толику вреда в отместку за боль, которую причиняла ему каждый божий день она — та, которая разрушила его, которая ничего не понимала, которая никогда не должна ничего понять.
Та, которая никогда по своей воле не поселилась