— Вы тоже работали на самолетном заводе? — спросила Джинни.
— Господи, да. Долгие, долгие, долгие годы. Давайте об этом не будем, прошу вас.
— У вас, значит, тоже плохо с сердцем?
— Боже правый, нет. Постучим по дереву. — Он дважды стукнул по ручке кресла. — Я здоров, как…
Когда вошла Селена, Джинни вскочила и двинулась ей навстречу. Селена сменила шорты на платье — в иной ситуации Джинни это взбесило бы.
— Извини, что бросила тебя, — неискренне произнесла Селена, — но пришлось дождаться, когда мама проснется… Привет, Эрик.
— Привет, привет!
— Мне все равно не нужны деньги, — сказала Джинни, понизив голос, чтобы услышала только Селена.
— Что?
— Я тут подумала. Ну то есть, ты же мячи все время приносишь и все такое. Я об этом забыла.
— Но ты же сказала, что я за них не плачу и поэтому…
— Проводи меня, — сказала Джинни и вышла первой, не попрощавшись с Эриком.
— А я думала, ты в кино сегодня собираешься и тебе поэтому деньги нужны, — сказала Селена в прихожей.
— Очень устала, — произнесла Джинни. Нагнулась за своим теннисным комплектом. — Слушай, я звякну тебе после ужина. У тебя на вечер какие-нибудь планы были? Может, зайду.
Селена уставилась на нее:
— Хорошо.
Джинни открыла дверь и пошла к лифту. Нажала кнопку.
— Я познакомилась с твоим братом, — сказала она.
— Правда? Ну и субъект, да?
— А чем он вообще занимается? — как бы между прочим спросила Джинни. — Работает или что?
— Недавно бросил. Папа хочет, чтобы он вернулся в колледж, а он ни в какую.
— Почему?
— Откуда я знаю? Говорит, слишком старый и все такое.
— А сколько ему?
— Откуда я знаю? Двадцать четыре.
Двери лифта открылись.
— Я тебе позвоню! — сказала Джинни.
На улице она двинулась на запад к Лексингтон, на автобус. Между Третьей и Лексингтон сунула руку в карман за кошельком и наткнулась на половину сэндвича. Вытащила, начала опускать руку, чтобы выронить сэндвич на тротуар, но вместо этого положила обратно в карман. Несколько лет назад она три дня не могла избавиться от пасхального цыпленка, чей трупик обнаружила в опилках на дне своей мусорной корзины.
Хохотун
В 1928 году, когда мне сравнялось девять, я до самозабвения принадлежал к организации, известной под названием «Клуб команчей». Каждый день в три часа, после уроков нас, двадцать пять команчей, у мужского выхода средней школы 165 на 109-й улице, что возле Амстердам-авеню, подбирал Вождь. Тычками и кулаками мы прокладывали себе путь в переоборудованный рейсовый автобус Вождя, и тот вез нас (соответственно финансовой договоренности с нашими родителями) в Центральный парк. Остаток дня, если позволяла погода, мы играли в футбол, американский или европейский, или в бейсбол — в зависимости (крайне произвольной) от времени года. Если было сыро, Вождь неизменно водил нас либо в Музей естествознания, либо в музей искусств «Метрополитен».
По субботам и почти всем национальным праздникам Вождь собирал нас с раннего утра по нашим многоквартирным домам и в своем обреченном на вид автобусе увозил с Манхэттена на относительно широкие просторы парка Ван-Кортландта[63] или в Палисады. Если у нас на уме была просто атлетика, мы ехали в Ван-Кортландт, где игровые поля были предписанных размеров, а в команду противника не входила детская коляска или разгневанная старушенция с клюкой. Если же наши индейские сердца стремились в поход, мы ехали в Палисады и мужественно претерпевали тяготы. (Помню, как-то в субботу я потерялся на хитром участке пересеченной местности между рекламным плакатом жидкого крахмала «Линит» и западной оконечностью моста Джорджа Вашингтона. Тем не менее, головы я не потерял. Сел в величественной тени гигантского плаката и, как ни проливал слезы, деловито открыл коробку с обедом, почти уверенный, что Вождь меня найдет. Вождь нас всегда находил.)
В те часы, когда Вождь был свободен от команчей, его звали Джон Гедсудски, и жил он на Стэйтен-айленде. Крайне робкий, прекраснодушный молодой человек лет 22–23, изучал право в Университете Нью-Йорка — в общем, личность весьма примечательная. Не стану и пытаться исчислить множество его достижений и достоинств. Но мимоходом замечу, что был он скаутом-орлом,[64] едва не стал полузащитником американской сборной в 1926 году, и было известно, что его крайне сердечно зазывала к себе пробоваться бейсбольная команда «Нью-Йоркские гиганты». Он оставался бесстрастным и беспристрастным арбитром всех наших полоумных спортивных схваток, мастером разведения и гашения костров, бывалым и благосклонным санитаром первой помощи. Все мы, от самого мелкого хулигана до самого крупного, любили его и уважали.
Вождь образца 1928 года стоит у меня перед глазами до сих пор. Если бы да кабы, люди росли бы, как грибы, и у команчей он бы тогда в момент стал великаном. Но поскольку все обстоит так, как обстоит, он был приземист — каких-то пять футов и три-четыре дюйма, не больше. Волосы иссиня-черные, начинались на лбу очень низко, нос крупный и мясистый, а корпус почти такой же длины, что и ноги. В кожаной ветровке плечи у него смотрелись мощно, но были узкими и покатыми. Однако тогда мне казалось, что в Вожде слились воедино все самые фотогеничные черты Бака Джоунза, Кена Мэйнарда и Тома Микса.[65]
Каждый день, когда темнело настолько, что у проигрывавшей команды появлялся предлог пропускать по нескольку «легких мячей» с ромба или передач из зоны защиты, мы, команчи, сильно и себялюбиво полагались на рассказчицкое мастерство Вождя. К такому часу мы обычно превращались в разгоряченную раздраженную шайку и с кулаками либо визгом кидались в свару за места в автобусе поближе к Вождю. (Там было два параллельных ряда набитых соломой сидений. В левом имелось три лишних места — лучших в автобусе: они доходили до самого кресла водителя.) Вождь забирался в автобус только после того, как все мы успокаивались. Тогда он седлал свое кресло водителя и гнусавым, но звучным тенорком излагал нам новую порцию «Хохотуна». Едва он приступал, интерес наш не угасал ни на миг. Эта история была в самый раз для команча. Возможно — даже эпических пропорций. Из тех историй, что расползаются вширь и вглубь, однако в сущности своей остаются переносными. Такую всегда можно прихватить домой и поразмыслить над ней, сидя, например, в ванне, когда сливается вода.
Хохотуна, единственного сына зажиточной пары миссионеров, во младенчестве похитили китайские разбойники. Когда зажиточная пара миссионеров отказалась (из своих религиозных убеждений) платить выкуп за сына, разбойники, до ужаса разъярившись, сунули голову малявки в столярные тиски и несколько раз крутанули соответствующую струбцину вправо. Плод этого уникального эксперимента вырос и возмужал с безволосой головой, по форме — как орех пекан, и с лицом, на котором вместо рта под носом располагалась огромная овальная полость. Сам нос представлял собой две заросшие мясом ноздри. Следовательно, когда Хохотун дышал, отвратительный безрадостный провал у него под носом расширялся и сокращался, словно (как я себе это представляю) некая чудовищная вакуоль. (Вождь скорее продемонстрировал, нежели объяснил нам, каким способом дышал Хохотун.) Посторонние сразу же при виде этого ужасного лица падали в обморок. Знакомые чурались Хохотуна. Однако вот что любопытно — разбойники позволяли ему слоняться по их логову, если только он прикрывал лицо шелковой маской, сотканной из лепестков розового мака. Маска не только уберегала разбойников от зрелища их пасынка, но и сообщала им, где он, ибо в сложившихся обстоятельствах от Хохотуна разило опием.
Каждое утро в крайнем своем одиночестве Хохотун украдкой (а перемещался он по-кошачьи изящно) уходил в густой лес, росший вокруг разбойничьего логова. Там он подружился со множеством всевозможного зверья: собаками, белыми мышами, орлами, львами, боа-констрикторами, волками. Более того, там он снимал свою маску и разговаривал с ними — тихо и мелодично, на их языках. Звери его уродом не считали.
(Вождю понадобилось около двух месяцев, чтобы рассказать историю досюда. Но потом он стал больше своевольничать в эпизодах — к вящему довольству команчей.)
Хохотун умел держать ухо востро, и в два счета разузнал все самые ценные профессиональные тайны разбойников. Он о них все равно был невысокого мнения и быстренько установил свою систему, более действенную. Сначала довольно скромно он принялся за дело на свой страх и риск по всей китайской глухомани — грабил, угонял, убивал, если этого было не избежать. Вскоре эта преступная изобретательность вкупе с особой любовью к честной игре завоевали ему признательность населения. Удивительное дело, но его приемные родители (те разбойники, что первоначально заморочили ему голову преступностью) узнали о его достижениях в числе последних. А узнав, безумно взревновали. Как-то ночью все они по одному прошествовали мимо ложа Хохотуна, полагая, что надежно одурманили пасынка, и своими мачете истыкали то, что лежало под одеялами. Жертвой оказалась мать разбойничьего главаря — неприятная вздорная личность. Это событие лишь раззадорило в разбойниках жажду крови, и Хохотуну в конце концов пришлось запереть всю шайку в глубокой, но приятно изукрашенной гробнице. Время от времени они оттуда сбегали и несколько досаждали ему, но убивать их он отказывался. (Эта сострадательная сторона Хохотуновой натуры едва не сводила меня с ума.)