Интуиция мне подсказывала, что ничем хорошим мои дежурства в доковском медпункте не могут закончиться, и я обязательно окажусь крайним в игре без последнего. Но мне повезло: начальник МСЧ майор медицинской службы Михаил Моисеевич Тасгал перевёл меня с ночных дежурств на фельдшерскую должность в приёмную, к доктору Степану Ивановичу Помазкину (имена, отчества, фамилиии подлинные). Но и там меня настигла судьба в обличье бандюги с выразительной кличкой Мясник. От неминуемой расправы меня оградил лагерный пахан. Впрочем, в его воле оставалось пересмотреть своё решение в пользу Мясник, ведь тот примыкал к блатным, а я был «мужиком», да в добавок ещё и на плохом счету у воров — за «инакомыслие». Шаткость своего положения я осознавал. И это не могло меня не настораживать. Поэтому не чувствовал себя в безопасности. Хотя о какой личной безопасности в лагере может идти речь? Правда, у меня оставался в случае чего шанс: поспешить на вахту и заявить о грозящей мне смертельной опасности. Меня могли препроводить под охраной в ШИЗО и через какое-то время перевести в другой лагерь, находящийся во власти иной «масти», не блатных, а, к примеру, сук,[159] или махновцев,[160] или беспредела.[161] Но мне горше смертельной опасности казалось подобное бегство. Не знаю почему, но я предпочёл остаться в этом лагере «под следствием», то есть под угрозой в любую минуту быть растерзанным. Хотя откуда-то из подсознания меня питала уверенность, что не погибну. Однако по прошествии достаточного срока, моя уверенность изрядно подтаяла и вообще превратилась в мокрое место. Едва ли всё для меня обошлось благополучно, если б не… Но я опять забегаю вперёд.
За несколько дней до этого, едва ли не самого важного в моей сознательной жизни события произошло ещё одно, не менее значительное, хотя и не для меня. Причём мне выпал жребий иметь к этому событию непосредственное отношение. Вот как всё произошло.
После обеда Степан Иванович отправил меня отдыхать с условием выхода в ночную смену. На ДОК. Пришлось подчиниться: фельдшера-эстонца опять посадили в ШИЗО, и за то же самое — не снял головной убор при встрече с начальством. Гордый. Не любил шею гнуть ни перед кем.
Не успел я расположиться на жёстком топчане, как явилась большая компания блатных. Один из них объявил мне, что они доиграют начатую в жилой зоне партию. Пана среди них не было. Он не каждый день выходил на объект, а лишь в случае особой надобности. Скажем так — служебной. Такие у пахана были привилегии. И лагерное начальство смотрело на них сквозь пальцы. А возможно, и потворствовало: пахан был щедр. И «контингент» держал, как само начальство заявляло, в ежовых рукавицах. Мне было известно, что наркома Ежова расстреляли как врага народа. Но дело, начатое им, продолжили другие, надзиравшие сейчас за нами.
Я забрал свой чемоданчик и поплёлся в цех. Шлялся часа два. Невыносимо клонило в сон. И я отважился возвратиться в медпункт. Хотя это было очень даже небезопасно. Однако я так рассудил: выгонят — уйду. А если незаметно пристроюсь в тамбуре, то покимарю — до конца смены оставалось часа три-четыре.
Тамбур отделялся от собственно медпункта дощатой переборкой. Наружную дверь отпер через носовой платок — без шума. В тамбуре никого не было. Внутренняя дверь оказалась запертой. Видимо, в ручку вставили ножкой табурет. Сквозь щели падали узкие полоски электросвета. Я сел в приятном предчувствии, что всласть подремлю. А когда услышу, что ножку табурета выдёргивают из ручки, быстро выскочу наружу и сделаю вид, что собираюсь войти. Если и застанут спящим, подумаешь, велик ли грех… Хотя могут подумать, что «шпионю» за ними. От опера. Опасно!
Но то, что я услышал, не только не расположило меня ко сну или к дремоте — вмиг взбодрило. Не всё, о чём беседовали урки, я разобрал, но точно понял, что на сходке постановили кого-то «землянуть». Причём сегодня вечером. Мне стало не по себе. А первым желанием было тихо, по-мышиному улизнуть из тамбура и не возвращаться сюда до съёма. Но что-то, нет, не страх и не любопытство, а желание уточнить, кого же сегодня лишат жизни, удержало меня. Уж не обо мне ли толковище? За то, что я посмел поднять руку на бандюгу из их же шалмана — Андрея Мясника? Хотя он, как я уяснил, не числился вором в «законе». И Пан — лично! — запретил ему резать меня. Но Пан запретил, а эта кодла может и разрешить. Из каких-то своих соображений и интересов. Причём демократическим путём — большинством голосов. Во рту у меня сразу пересохло — сглотнуть слюну не мог. И я решил: если мне предстоит погибнуть, то пусть об этом мне станет известно сейчас. А если не моя участь решается, то и терзаться нечего понапрасну.
Я прильнул ухом к стенке. Сердце стучало предательски громко: неужели услышат? Нет, сегодня курносая выбрала не меня. Блатари принялись обсуждать, как поступить с телохранителем: оставить в живых или тоже поднять на пики.[162] Телохранитель был только у одного человека в лагере — у Паши Пана. А когда они согласились, что и возле окон юрты надо поставить «добрых хлопцев с приблудами[163]», я тяжело оторвался от скамьи и, очень осторожно переставляя одеревенелые ноги, направился к выходу. Любое неловкое движение грозило мне гибелью, но удалось выбраться из тамбура без шума. Перевёл дух. И на сей раз ключ в замочной скважине повернулся беззвучно. Всё! Я сразу успокоился. И зашагал на брёвнотаску. Чтобы никто не помешал разобраться в услышанном.
А подумать было о чём. Главный вопрос: как мне быть? Самый простой выход: никому слова об услышанном. И пусть произойдёт то, что должно свершиться. И вообще всё это — не моё дело. Я — сам за себя. А блатные, словно голодное зверьё, пусть пожирают друг друга. Они грызутся за жирный и сладкий кусок, за власть над нами, их рабами. Мне-то что до этой грызни? Тем более что и отбывать осталось с гулькин нос, меньше полугода. Летом, прошлого, пятьдесят третьего, я не попал под освобождение по «ворошиловскому» указу об амнистии, но половину срока всё-таки скостили. А недавно меня сфотографировали, вроде бы на документы досрочного освобождения. Правда, я не очень надеялся на подобную милость, но какая-то искорка во мне всё-таки теплилась. И не хотелось бы рисковать головой, когда появился такой шанс. К тому же мне полмесяца назад минуло двадцать два. Короче говоря, лучше было бы промолчать, не ввязываться. Сколько они меня грабили, унижали, притесняли, даже — избивали, грозили убить, эти паразиты, упыри. Мало они крови высосали за четыре с половиной года? Но меня неотступно преследовала мысль, что я обязан помочь человеку. Кому помочь? Какому человеку? Люди ли они? Чем Паня Пан лучше любого другого блатаря-живоглота? Ну не позволил зарезать другому такому же людоеду. И поэтому стал хорошим человеком? А как он поступил бы, если б узнал, что отказался платить ворам дань? Пожалел бы? Наверняка, моя песенка была бы спета. Сразу же.
Но что-то в этих размышлениях меня не устраивало. Хотя вроде бы мыслил я логично. Всё во мне сопротивлялось тому, что лишат жизни человека. Просто человека. А ведь я ему обязан. Это не в моих правилах не помочь человеку, который в ней нуждается. Кто бы он ни был. Платить равнодушием за добро… И я, тот, кто могу это самое страшное преступление предотвратить, не сделаю ничего. Палец о палец не стукну. И фактически буду соучастником убийства. Конечно, об этом никто не узнает, но я-то буду помнить. И навсегда носить в себе эту страшную вину. Всю жизнь. Если, конечно, мне суждено ещё какое-то время пожить. Нет, над этим следует хорошо подумать. Хотя чего тут думать: это не имеет ко мне никакого отношения. Но тут же другой голос властно потребовал: «Разве врач делает разницу между больными — враг он или друг?» Врач лечит тех и других. Хирург-зек «фашист» Борис Алексеевич Маслов, несомненно, рисковал своей жизнью, когда оперировал недорезанного блатными «ссучившегося» вора в зоне, бывшей под их контролем. Он открыто заявил блатарям, что как медик обязан оказать помощь любому нуждающемуся в ней, кто бы он ни был, к какой «масти» ни принадлежал бы. Правда, это откровение зачлось Маслову позже. Так стоит ли мне влезать в подобную кровавую историю?
Можно, конечно, лагерное начальство предупредить. Тогда появится возможность остаться Пану в живых. Его просто изолируют. Если успеют. И захотят. А если не пожелают или промедлят? Пахан, конечно, мне не брат и не друг. Но человек же! Плохой, очень плохой, но человек. К тому же, честно говоря, он спас меня. Пусть нехотя, из воровского вздорного паханского величия, но выручил из беды. Почему бы и мне не отплатить ему добром? Хотя попытка может мне стоить всего. На пощаду рассчитывать в таком случае не приходится.
Вариант предупреждения начальства о готовящемся убийстве я отринул как ненадёжный. Надо действовать наверняка. Остановился на таком плане: извещаю Пана запиской. Однако передать её лично я не рискнул: неизвестно, как отнесётся он к моему откровению. Следовало прикрепить записку к двери, постучать громко и что есть силы броситься за ближние юрты. Риск немалый — могли узнать случайные встречные. Или догнал бы телохранитель пахана.