Желание Саши разобраться с соседями по купе могло привести нас лишь к одному результату — новому тюремному сроку. И возвращению к хозяину. С полпути. С полпути домой. В рай! О котором мечтал с первого дня, проведённого в милицейском боксе. Кстати, этот дом с подвалом до революции принадлежал известному Челябинскому революционеру, в честь которого была названа улица, — Елькину. В этом доме меня пытали и «мобилизовали» на «комстройку».
Чтобы не очутиться снова в подобном особняке, я усадил кореша на полку, обнял его за плечи для надёжности и принялся терпеливо втолковывать, что ничего этакого не произошло. Соседи по купе, какие-то деревенского вида женщины с корзинами, старик на деревяшке, два паренька, ехавших поступать в институт, опасливо, недоброжелательно и с любопытством косились и посматривали на нас или старались не замечать, не слышать и не привлекать к себе наше внимание — зеки! тюремщики! лагерники!
Саша, между прочим, никогда не был блатным или даже приблатнённым и куражился сейчас, изображая из себя этакого старого зека-волкодава, именно потому, что весь отбытый срок ишачил, по его собственному выражению, на тяжёлых, в основном земляных, работах и терпел от блатных лагерных придурков и начальства все мыслимые и немыслимые притеснения и обиды. Нашел кому завидовать! Он и в тюремные-то тартарары был низвергнут из колхозных кущ за проверченную в полу склада дырку, через которую в его торбу натекло несколько килограммов зерна. О чём Саша до сих пор сожалел — что не успел из того зерна кашу сварить — срок-то всё равно дали б такой же.
Сашу я совершенно не помнил по зоне. Когда мы с ним познакомились на вокзальчике, он сказал, что знает меня, в медсанчасти видел. А мне припомнилось лишь то, что он о чём-то неважном спросил меня в отстойнике, за несколько минут до того, когда надзиратель поднял бревно-шлагбаум с тяжёлым комлем и тонкой вершиной. Саша шустро прошмыгнул за зону, получив от офицерика из спецчасти, как новенькую сотенную, справку об освобождении. А я застрял. Тормознула меня одна причина: на руки лишь часть той суммы, что причиталась. Незадолго до наконец-то наступившего дня амнистии я наведался в лагерную бухгалтерию и сверил свои подсчёты с суммами, значившимися на моём лицевом счёте. Всё сошлось копейка в копейку. При расчёте же выявилось, что пятьсот рублей — пятьсот! — вдруг загадочно враз исчезли из документа.
Мои доводы, как мне показалось, смутили румяного лейтенантика — начфина. Он предложил мне написать бумагу по форме, на имя начальника лагеря. И завтра наведаться за ответом. Едва ли этот чиновник не ведал, что железнодорожные билеты, выданные бывшим зекам, запрещено принимать кассам обратно. И обменивать — тоже. Не мог он не знать и того, что освобождённый зек обязан покинуть место, откуда его выпустили, в течение двадцати четырех часов. Тем более что за невыполнение этого мудрого закона полагался новый срок — злостное нарушение, на сей раз паспортного режима.
Можно, разумеется, было «выскочить» за запретку и попытаться найти пристанище поблизости, снять угол на несколько дней, прописаться временно, пока не разрешится тяжба с исчезновением денег, а после — выписаться, приобрести билет за свои кровные и укатить восвояси с туго набитым карманом честно заработанных рублей.
Поскольку я стал свободным и полноправным гражданином, то, не продумав совета добряка из финчасти, решил добиться справедливости. Меня вдохновило осознание того, что поступаю по закону, и он — на моей стороне.
Задумчиво выйдя за зону, я поискал глазами, куда бы присесть, где-нибудь поблизости, чтобы достать из чемодана бумагу, карандаш и накатать заявление. Потом я вернусь, передам бумагу по назначению и пойду на вокзал продавать билет, вдруг найдётся покупатель. Но что-то остановило меня от выполнения этого плана. Какое-то сомнение и таящаяся в самом плане скрытая опасность.
Волочась вдоль запретки, я размышлял, как далее могут размотаться события в действительности. Напишу жалобу начальнику лагеря, сдам билет, пойду искать, где можно перекантоваться день-два. А если проверка затянется на неделю? На две? Или того более. Вон как было с моим заявлением о замене прогоревшего бушлата. Полгода! И чуть не посадили. За порчу казённого имущества. А бушлат-то прогорел, когда я пожар тушил. Завод спасал. Государственный.
Ну, предположим, по уважительной, нетуфтовой причине затянется бухгалтерская канитель. И буду я каждодневно шастать к воротам проклятого лагеря, видеть всё это до тошноты опостылевшее, обрыдлое, объяснять вахтёрам, почему и зачем я здесь, сидеть и ждать, когда там, в лагерных кабинетах, разберутся… Унизительная роль просителя меня никак не прельщала, удерживая здесь, когда я всеми помыслами рвался туда, домой. Прикинул и другое: надоем лагерному начальству или поймёт кто-то из них, что дело пахнет керосином, как со мной в таком случае они могут поступить? Первое: возвратить ошибочно, предположим, что это ошибка, исчезнувшие деньги. Второе: вместо того, чтобы исправить ошибку или найти и наказать виновника исчезновения пятисотки, избавиться от меня. Сделать это очень просто: выскочат из КПП надзиратели, скрутят, обыщут и «найдут» в моём кармане краденую вещь. Сколько подобных случаев мне известно… Или обнаружится баш дурмана. Вот тебе и попытка транспортировки в зону наркотиков. И — всё. Накрылся Юрий Рязанов. Рецидивист, неоднократно судимый. А почему многократно суждённый? Да потому, что посмел у начальства права качать. По великой дурости своей. И по закону. А не престало тебе, Юра, отгадывать детскую загадку: что значит слово «Дуня»? Буквы, кроме последней, расшифровываются просто: дураков у нас нет, а — я? Вот и не напрашивайся на кулак.
Придётся простить лагерному начальству их «ошибку» и подобру-поздорову побыстрее убраться отсюда, пока новый срок не намотали. Сколько примеров: не успеет «вольный» зек от запретки отойти — уже опять влип. Этого нельзя забывать. И не нарываться. Рабы по сею пору востребованы. Одних выпускают, других…
Притащившись к крохотному, дореволюционной постройки, вокзальчику, я не колебался: еду! Чёрт с ними, с деньгами. Может быть, горько отрыгнутся они тому, кто их присвоил. И чего вспоминать, сколько солёного поту за них, за эти рубли, пролито, сколько мозолей набито. Эх, ладно… Воля — дороже. Но на всякий случай спросил в кассе, принимают ли билеты в обмен и за деньги? У освобождённых — нет. Помянул милого лейтенанта крепким словечком и сказал себе: забудь обо всём этом. А тут и Саша подошёл ко мне с лучезарной улыбкой:
— Привет, лепила. Тебе на какой?
— И выяснилось: попутчики мы. И места рядом. По этому поводу…
…Обняв Сашу за плечи, я дремал часа два. Он — тоже. И не рвался никуда. Потом мы очнулись, протрезвев окончательно. Пожевали хлеба — разломанная на куски буханка вместе с лакомством — молодой варёной картошкой в кульке из ученической тетради — лежали на скрипучей эмпээсовской лавке, культурно прикрытые газетой. Запили эти яства, а хлеб был пшеничный, пористый, кипятком из общей кружки и снова задремали. Под ритмичный перестук колёс бесконечно крутилась ненавистная мне мелодия с ещё более пошлым текстом:
Если на деляну мы пойдём,От костра на шаг не отойдём,Поскидаем рукавицы,Перебьём друг другу лицы,На костре все валенки пожгём…
И я никак не мог остановить прилипчивую разухабистую и какую-то, как мне казалось, грязную, замусоленную песенку — пытка настоящая.
Надо же: со всем этим покончено — и с деляной, набитой до макушек ёлочек крупитчатым снегом, и с рваными рукавицами, зашить которые не хватает изо дня в день времени и сил, и с кострами, у которых не согреешься, а лишь мокрую спину больше заледенишь. Да и о каком костре думать, когда в вагоне дышать нечем, а вот не отстает эта блатная песенка, мучает. На прощание.
Сижу неподвижно в густом горячем вареве, прилип к деревянной полке, вокруг какие-то фантастические звуки: то ли бред, то ли явь, то ли ты здесь, то ли тебя нет.
— Эй, лепила, кончай ночевать! — голос Саши. Разлепляю глаза и вижу блаженную физиономию кореша. С нежной улыбкой он водружает на хлипкую заезжанную лавку сверкающую поллитровку «Кориандровой» и газетный кулёк с мокрыми, наверное малосольными, огурцами. А я вязкий ком не могу проглотить — горло перехватило. Спасаюсь огурцом.
— Откуда? — удивился я.
— От верблюда, — сострил Саша и, отмерив ногтем половину на этикетке, забулькал.
Меня чуть не вывернуло от одного этого зрелища.
— Хлебай, — предложил кореш.
— Не могу, — признал я свою несостоятельность.
— Ты — чо? — удивился Саша. — Пей! Набздюм.[164]
Протолкнул глоток. Скрутило. Отпустило. Оживляющее тепло потекло ручейками по жилам. Я приложился ещё, преодолевая отвращение. Мрачно-серые краски вагона порозовели и поголубели. Яркая зелень замелькала за окнами.