Вариант предупреждения начальства о готовящемся убийстве я отринул как ненадёжный. Надо действовать наверняка. Остановился на таком плане: извещаю Пана запиской. Однако передать её лично я не рискнул: неизвестно, как отнесётся он к моему откровению. Следовало прикрепить записку к двери, постучать громко и что есть силы броситься за ближние юрты. Риск немалый — могли узнать случайные встречные. Или догнал бы телохранитель пахана.
…Улучив момент, подошёл к юрте, потянул за ручку, но дверь оказалась закрюченной. Тогда я приколол булавкой записку и долбанул в полотнище ногой, крикнув в щель между ним и коробкой: «Пан! Тебе важное письмо!» И бросился, закрывая лицо ладонью, за соседнюю юрту, из-за неё скорым шагом направился к пищеблоку. Но в сарай, называвшийся залом приёма пищи, не зашёл, а обогнул куст из четырёх юрт так, чтобы в поле зрения попала дверь паханова жилища. Записка исчезла. Вот теперь пусть сам Пан решит, как ему поступать: в записке я, естественно, изложил факт так, чтобы нельзя было догадаться, кто автор.
Готовый мысленно к любым неожиданностям, я отправился в МСЧ. Волнение за свою (и паханову) судьбу не отпускало меня весь день. А к вечеру по лагерю разнёсся слух, что Пан «выпрыгнул». Для многих его поступок выглядел полнейшей неожиданностью: авторитетный ворюга, и вдруг… Значит, рыло в пуху, высказывались наиболее прозорливые. И кляли его, на чём свет стоит. И это было так приятно — смешать с грязью того, перед кем недавно трепетал и пресмыкался, отомстить ему за свою рабскую сущность. Я ликовал тоже — удалось! Удалось сохранить жизнь человеку! Разумеется, пахан — отпетый негодяй, и можно долго перечислять его пороки и преступления, но что-то в нём и человеческого осталось. Чуть-чуть, но сохранилось. Не до конца он прогнил. Я был в этом уверен. Значит, оставалась, пусть микроскопическая, надежда, что Павел Панов (имя и фамилия подлинные) сможет стать человеком. Наивно, конечно, тогда рассуждал, абсолютно веря в свою правоту. И мне, это я совершенно отчётливо помню, стало по-настоящему радостно. Редко подобное, да ещё столь полновесное чувство испытывал я в неволе.
Вскоре лагерная параша, то бишь молва, принесла новые подробности: Пану по ушам на сходке дали за растрату воровских денег, собранных, то есть отобранных и украденных у работяг, на благородные цели: на подкуп начальства, на подкорм воров в ШИЗО, БУРах, ЗУРах и прочих «исправительных» заведениях, на организацию побегов и другое. Сумму растраты называли значительную — тринадцать тысяч. Сплетничали, что пахан не только щедро одаривал крупными купюрами вольнонаёмных женщин из штаба, но через некую бухгалтершу посылал почтовые переводы родителям и знакомым. И вообще «кровные воровские» рубли, «воровской общак» транжирил налево и направо для своих удовольствий и прихотей. А воры на штрафных подкомандировках лапу сосали.
Следующим утром я с фанерным чемоданчиком, таким же, что и на ДОКе, стоял перед неприступным, как средневековая крепость, ШИЗО. Надзиратель не только дотошно расспросил меня, кто я такой, хотя знал обо мне куда больше, чем я сам, но и долго разглядывал через глубокий глазок в массивной, обитой железом двери. Но всё-таки меня впустили.
Несмотря на то, что стояла середина июня, здесь, в подвальном этаже изолятора, ощущалась промозглая прохлада: цементные стены и пол втягивали в себя грунтовую влагу. Земля ещё, возможно, в глубине не успела оттаять полностью. Пашу Пана я застал в одной из одиночных камер в накинутой на щёгольской темно-синий шивиотовый костюм измызганной телогрейке. Паша как-то криво и жалко улыбнулся (впервые увидел я на его физиономии улыбку) и дружелюбно, даже чуть заискивающе ответил на приветствие, протянул для рукопожатия ладонь. Раньше я никогда такой чести не удостаивался. На мой дежурный вопрос о состоянии здоровья лагерный экс-хозяин попросил чего-нибудь «весёлого». Я пояснил, что самый «весёлый калик-маргалик» в моём чемоданчике — аспирин. И стрептоцид. А из выпивки — настойка йода. На том наша беседа и закончилась. Разумеется, о записке я не обмолвился, но не удержался — намекнул. Он не знал, кто её автор. И это придало мне уверенности, что «номер прошёл».
— Будь здоров, — пожелал я на прощанье. — Спасибо за всё доброе.
Пан опять скривился в улыбке.
— Как видишь, за добро тоже добром платят.
Это и был мой намёк. Не знаю, понял ли его Пан. Наверное, понял.
Кстати, только здесь, сейчас я рассмотрел Пана. И у меня создалось впечатление, что раньше я его толком и не видел, а как бы мимолётом. Оказалось, что физиономия у Паши Пана, хотя и упитанная, но невыразительная. И вообще он очень похож на хитрого деревенского парня с лукавыми светлыми глазами. В общем — обычная внешность простолюдина, не очень отмеченная проказой принадлежности к преступному миру воров, убийц и насильников. И этот ещё довольно молодой человек со столь усреднённой внешностью, отражающей, как зеркало, его духовную скудость и неразвитость, ещё совсем недавно был безраздельным властелином двух с половиной тысяч человек. От его единоличного решения зависела судьба, а то и жизнь каждого из нас. И моя — тоже. А сегодня он превратился в такого же, как любой из нас, и даже ещё более бесправного.
Такие мысли бродили во мне, когда я возвращался из ШИЗО, пока впереди не возникла крупная фигура. Я в ней сразу признал Андрея Мясника. Однако об этой встрече — в другом рассказе.
Фельдшера-эстонца выпустили из ШИЗО по настоянию начальника МСЧ, и он в ночную смену подался на ДОК — отсыпаться.
А в процедурный кабинет вечером пожаловали два блатаря. Один меня строго и даже с каким-то презрением спросил:
— В кондее был?
— Был.
— Сукадлу Пана видал?
— Видел.
— Чего он тебе сказал?
— Каликов-маргаликов попросил.
— Дал?
— Нет.
— Стрихнина ему, суке позорной, — встрял второй.
— И струхнины. Полную глотку, — добавил первый.
— Больше ничего не говорил? — недоверчиво поинтересовался он же.
— Ничего.
— Смотри, тварь. Мы всё узнаем.
Я промолчал. А про себя подумал с удовольствием: «Если б вы всё узнали, то взбесились бы, как чумные псы». И ещё: а помог бы я Пану, если б не чувствовал себя перед ним должником? Не знаю. Едва ли… Однако — помог бы.
На следующий день перед обедом меня срочно и с вещами дёрнули на вахту. И хотя этого дня я ждал с мучительным нетерпением и отчаяньем почти четыре с половиной года, сейчас отнюдь не испытывал того придуманного блаженства и не летел к лагерным воротам, а волочил огромный фанерный светло-синий чемодан с двойным дном. В нём хранились мои заметки обо всём интересном. В их числе и о пахане Паше.
Лагерная
День и ночь над тайгой завывают бураны,Крайний Север суров, молчалив и угрюм.По глубоким снегам конвоиры шагают,Неизвестно куда заключённых ведут.Их на Север ведут за отказ от работы,Среди них доктора, кузнецы и воры,Чтоб трудились они до десятого потаВдалеке от любимой от зари до зари.Красноярское небо над оставленной трассой.За голодным этапом стаи волков идут.Ненаглядная мама, что за дяди в бушлатахВ оцепленьи конвоя всё бредут и бредут?Это разные люди, что сражались в Карпатах,Защищали детей, стариков и тебя.Это дети России, это в прошлом солдаты,Что разбили геройски под рейхстагом врага.День и ночь над тайгой завывают бураны,Крайний Север суров, молчалив и угрюм.По глубоким снегам конвоиры шагают,Неизвестно куда заключённых ведут.
Пуповина
1954, 17–23 июня
Деньги кончились неожиданно. Это обнаружилось, когда Саша, назвавшийся моим кентом, то есть другом, ещё не протрезвевший, засобирался в привокзальный ларёк — «поганку», так как проводница объявила о приближении к очередной станции.
— Вчера ещё была куча грошей, — недоумевал мой попутчик. — А севодня — ни хрена… Может, дюбнули? Помыли нас с тобой, как фраеров?
Я попытался успокаивать Сашу: никто нас не «мыл», а деньги — пропиты. Haми же. На радостях.
— Что ты мне, кент, мо́зги пудришь? Вчера ещё была куча этого дерьма. А счас — копейки. Медяки.
И с угрозой:
— Я их, петухов, всех в рот и в нос выебу! Не на фраеров наехали! Мы сами, кого хошь на гоп-стоп поставим. Мы — не фраера!
Меня тоже мутило с трёхдневной непривычной пьянки. Вагонная теснотища и духота усугубляли и без того скверное самочувствие. Каждый толчок в разболтанном организме старого вагона болью отдавался в похмельной голове.
Желание Саши разобраться с соседями по купе могло привести нас лишь к одному результату — новому тюремному сроку. И возвращению к хозяину. С полпути. С полпути домой. В рай! О котором мечтал с первого дня, проведённого в милицейском боксе. Кстати, этот дом с подвалом до революции принадлежал известному Челябинскому революционеру, в честь которого была названа улица, — Елькину. В этом доме меня пытали и «мобилизовали» на «комстройку».