К счастью, перед полуднем подъезжающие гости принесли с собой отвлечение. Весёлое настроение мечника временами брало верх. Пани Збоинская хлопотала, удваивая старания и гостеприимство.
Ядзя вышла также, одетая, согласно приказу матери, но с лицом, которое ни один приказ не мог изменить. Она мягко, грустно улыбалась, отвлечённая и как бы ко всему равнодушная. Ровесники напрасно старались её развеселить и подружки расспросить.
Она отвечала им, что с той минуты, когда на них с матерью напали татары и она видела смерть или неволю перед собой, к прошлой весёлости вернуться не может.
Каштеляниц уже явно выступал, как старающийся о сердце панны, и не оставлял её ни на минуту, но развлечь не мог.
Зато иные девушки восхищались им, а это его должно было немного утешить, потому что не скрывали то, что ловкий, остроумный, молодой и красивый придворный им очень понравился.
Когда вечером отозвались скрипки, Ядзя прибежала к матери, положила ей голову на грудь, обняла её и шепнула:
– Нога у меня болит, танцевать не могу, матушка, не буду, прошу вас, не принуждайте меня, прошу.
Она взглянула на неё заплаканными глазами; у матери также в глазах появились слёзы – поцеловала её в лоб и не отвечала ничего. Таким образом, Ядзя не пошла танцевать, хотя отец, который в конце немного захмелел, сам предложил себя партнёром по танцу, чтобы сломить упрямство. Она поцеловала его в руку, посмотрела в глаза, мечник, почти устрашённый выражением её лица, отступил.
Танцы и музыка, поэтому, были для других, а каштеляниц в итоге, немного задетый, выбрал себе дочьку старосты Бельского и кружился с ней, неизмерно резвясь. А нужно было признать, что танцевал он чудесно, так как в столице танца, Париже, обучался у наипервейшего мастера. Его красивая фигура и несравненная глубина движений пробуждали восхищение. Старые и молодые встали кругом, когда, взяв старостианку, он кружился с ней среди залы.
Ядзя со сложенными руками смотрела равнодушными глазами.
Среди виватов, выстрелов и хорошего настроения так дотянули до дня. Яблоновский собирался, видимо, остаться на весь последний вторник, но с утра попрощался с обоими хозяевами и неожиданно выехал.
Мать, которая усердно следила за дочерью, заметила, что её мрачное личико после отъезда каштеляница прояснилось и просветлело. Забавы продолжались и на следующий день, чтобы людям не казалось, что их только из-за Яблоновского выпроводили. Ядзя и в этот день не двинулась, но ровесниц призывала к развлечению и хлопотала, заменяя мать, хотя на одну ножку хромая.
Она вздохула только свободней на пепельной мессе.
– А! Всё-таки это закончилось, – шепнула она потихоньку.
* * *
Мациенчин, усадьба пана Корчака, в паре миль от Сандомира, была известна в округе на много миль, как место, которое люди даже в самой большой нужде пристанища должны были проходить мимо. Никогда туда никто вынужденный случаем в дороге в ворота не постучал. Среди старых деревьев, у ветвей которых была ободрана кора, опоясанный поломанными заборами, стоял при кучке щебня, построенный на старом пепелище, поросшем сорняком, кирпичный дом, который, видно, остался от недогоревшей старой усадьбы. Странно он выглядел, закопчённый, грязный, покрытый соломой, боком ко двору, с окнами наполовину затянутыми плёнкой, наполовину деревянными. Через заросший двор вилась узкая крутая тропинка, ведущая к замковым деревьям. Рядом стояла простая лачуга, заменяющая фольварк, сарайчик, который, должно быть, был конюшней, и несколько клеток, а можно было догадаться, что в них были хлева и скотные дворы.
Неподалёку деревня, разложенная над речушкой, выглядела гораздо зажиточней усадьбы. Расположение было весёлое и красивое. На холме каменный костёльчик и дом священника царили над околицей.
Зимним днём довольно бедные сани подъехали к воротам усадьбы, которые отворить было некому. Две отвратительные ощетинившиеся собаки выскочили, направляясь к воротам; какая-то фигура в грязном кожушке показалась на пороге домика и исчезла. Молодой мужчина вышел из саней и начал искать калитку для входа, но той не было и засыпанные снегом ворота нужно было немного очистить, чтобы попасть во двор.
Видя, что прибывший так добивается, из халупы вышел оборванный слуга.
– Пан Корчак дома? – спросил гость.
Слуга смотрел и молчал, не смел отвечать. Спустя мгновение он спросил сам:
– А ваша милость кто?
– Я спрашиваю тебя о пане.
– Разве я знаю.
На пороге показалась фигура в кожушке, слуга показал на неё рукой.
Прибивший, защищаясь как мог от собак, приблизился к домику. Стоящий там в кожушине то скрывался, то показывался.
– Пана нет дома! Пана нет дома! – сказал он наконец издалека.
Прибывший грустно рассмеялся.
– Но, пане Корчак, это же вы и есть.
Кожушек спрятался и снова вышел. Приложил руку к глазам.
– Не имею чести знать.
– Как это! Мы в Кракове встретились! Припомните! Янаш Корчак.
– Э! Не припоминаю.
– У Збилутовских в гостях.
Старый Корчак начал кивать головой.
– Где? Когда это было? В Кракове?
– Недавно… Вы велели мне писать в Мациенчин, я предпочёл прибыть сам.
– Кто такой? Кто?
– Корчак.
– Какой Корчак? Корчаков теперь как грибов наросло! Гм? Куда не ступишь – Корчак, а мне что до этого.
– Но вы мне велели прибыть!
– Я? Приснилось? Гм! Я?
– Вспомни, пан!
Старик задумался и устами начал двигать, словно что-то пережёвывал.
– А ну? А ну? Ты не хотел, когда я тебя просил. Пришла коза к возу: я в вашей милости теперь не нуждаюсь. Видишь сам, какая здесь бедность. Гм? Что?
Янаш посмотрел на него, поклонился и уже хотел уходить.
Старик потащился за ним глазами и воскликнул:
– Стой, ваша милость, подожди! У меня в избе не натоплено, но в камин дров принесут, иди отогрейся с дороги, иди!
Янаш вернулся. Пройдя очень грязные сени, они вошли в комнату, окна которой были так перепачканы, что в них белым днём царил мрак. Тут стоял простой стол, накрытый посеревшей скатертью, порванной на концах, несколько стульев и шкаф, некогда окрашенный в голубой цвет. Остывший камин был полон золы и мусора, в углу комнаты лежала куча репы, покрытая соломой, и запах от неё расходился широко.
– Садись, голубок, садись, – сказал Корчак, – всегда тут удобней, чем на дворе. Я тепла не могу переносить, отвык, болею от него; а ты издалека, дорогой?
– Из Подласа.
– Кусок дороги. А куда?
– Я думал, что в Мациенчин.
Старик вздохнул.
– А что бы ты тут делал, дорогой? Ты, вижу, тщедушный, нежный, привыкший к теплу, к горячей еде, деликатесам, к мясу, а у меня тут бедность. Я живу хлебом и водой, особенно теперь, в пост.
Не о чем было говорить со старым, который сверлил глазами прибывшего.
– То правда, что мне бы пригодилась работа с бумагами, но у меня работа и жизнь тяжкие. Иначе выжить трудно, голубочек мой, человек портится, мякнет.
Янаш не говорил ничего.
Служанка, настоящий образ бедности и грязи, неся в фартуке щепки, шумно вошла и спросила, где зажечь.
– Ну здесь! Здесь!
Поэтому она присела у камина, пытаясь добыть огонь. Был это, видно, обычай при гостях. Щепки выдали много дыма, дым из холодного камина бросился в комнату и вскоре в ней стало ещё темней, чем прежде, а к тому же и душно.
– Это ничего, дорогой, это пройдёт – здорово. Холопы всегда в дыме коптятся, поэтому такие крепкие.
Во время прибытия служанки разговор совсем прервался. Только когда блеснул огонь и женщина, скрепя дверями, вышла, Корчак, вздохнув, начал снова:
– Что же ты, дорогой, думаешь теперь с собой делать?
– Не знаю, – сказал Янаш, – попаду в Краков, к королю, а там… что Бог даст.
– Э! К королю! К королю! Конечно! – говорил старик. – Уж ему солдаты нужны, но там можно голову сложить и испортить свою молодость, дорогой. Уж это я, сказать правду, когда ляпнул в Кракове перед вами, что рад бы иметь кого-нибудь для помощи, немного потерял голову. Где мне о том думать! С чего тут взять? Бедность!
Молчали. Янаш смотрел в камин, покрылся опончой, потому что в избе было холодно; он сидел в разновидности равнодушного оцепенения, а старик присматривался к нему.
– Ты пишешь, дорогой мой?
Янаш улыбнулся.
– И по латыни даже expedite; я был у ксендзов-иезуитов в Люблине.
– А законы какие-нибудь знаешь?
– Только то, что где-нибудь случайно услышу.
– Но не светит горшки лепить, – сказал старик, – я не умел совсем ничего, теперь конституцию, статут и прусскую корректуру на память помню. Лишь бы охота, голубочек.
– Не имею её, – сказал прибывший коротко.
Корчак устами начал снова что-то долго жевать.
– Знаешь, что я тебе скажу, голубок мой, мне было тебя жаль, если бы тебя где-нибудь турки убили, потому что ты такой настоящий Корчак. Поседи здесь у меня, так, для отдыха, иногда для забавы что-нибудь попишешь, иногда проедешься. Для еды крупник найдётся, если уж обязательно нужно, разовый хлеб, так как он самый здоровый, а вода у нас в колодце, какой нигде на свете нет. Напиться нельзя. Увидишь, она тебя оживит. Всякие напитки дьявола стоят… это Божий напиток.