— За мир! — восторженно завопил ягодный уполномоченный, бросаясь на грудь старику Беломестных. — Эх, Иван Кузьмич, да я с тобой… да мы с тобой… да все мы вместе… А я остаюся с тобою, родная моя сторона… Да, остаюся! Куда мне ишо деваться!
И дал большую слезу от многих чувств, невозможных для высказывания словами. А потом заснул на стуле как сидел, уронив голову в квашеную капусту. Гриша и геологический парень легли на сеновале. Ночной ветер, проникший в щели, тревожил сено, и оно ворочалось, дышало, как живое, хотело поделиться с людьми своими мыслями, но не могло. Под ветром поскрипывал рассохшийся колодезный журавль, качая длинной шеей под звездами, уставшими, но продолжающими светить людям. А им еще надо было светить долго, чтобы люди, притянутые тяжестью земли, могли иногда поднимать свои головы, смотреть на звезды и задумываться о том, что помимо смешного и грустного, помимо подлого и доброго, помимо жизни и смерти на земле, есть еще мировая бесконечность.
Грибничка уложили в боковушке на железной певучей кровати с никелированными шарами, и, когда Иван Кузьмич посветил ему керосиновой лампой, Никанор Сергеевич увидел над этой кроватью клеенку со своими лебедями. «И сюда долетели», — грустно усмехнулся Никанор Сергеевич. Но заснул он крепко, и ему приснился сон, будто находятся они с японцем Куродой в каком-то необыкновенном лесу, где стоят великаны-грибы выше человеческого роста, и двуручной пилой Курода и он пилят необхватный ствол одного груздя-великана, чтобы отвезти на Гришином грузовике в Хиросиму и показать всему человечеству, устыдив его в других страшных грибах, изобретенных людьми.
А маленькому человеку еще, наверно, ничего не снилось, потому что у него пока не было прошлого и, значит, не было никаких воспоминаний, которые и рождают наши сны.
9
Сережа Лачугин проснулся раньше всех. Гриша вкусно похрапывал рядом с ним, стянув с него во сне овчинный тулуп Ивана Кузьмича, выданный им на двоих. Небо было пронзительно синим, заглушившим свет звезд, сейчас уже ненужный, алым заревом над кромкой тайги, из которого неторопливо и важно выплавлялось солнце.
Сережа, стараясь не разбудить Гришу, пробрался ползком по сену и спрыгнул с сеновала на утреннюю, покрытую росой землю, давшую ногам твердое ощущение продолжающейся жизни. Потом написал на блокнотном листке: «Спасибо за гостеприимство. С. Лачугин», прикрепил этот листок на звезде рядом с дверью избы, где висел старый хомут, потрепал по загривку дружелюбно крутившегося у его ног Чарли и вышел, стараясь не слишком сильно звякнуть железным кольцом калитки.
До места стоянки экспедиции было километров сорок, и надо было идти поразмашистее, чтобы успеть засветло. Но когда человеку двадцать лет, ноги идут легко, как будто земля не притягивает их, а упруго отталкивает для каждого следующего шага. В своей аэрофлотовской сумке Сережа, помимо Сент-Экзюпери, нес письма и телеграммы для экспедиции, накопившиеся за целый месяц на зиминской почте, одно особое письмо, а также пачки патронов. Оружия при нем никакого не было, если не считать туристского складного ножа. То, что он сейчас один-на-один с тайгой, наполняло Сережу чувством радостного достоинства и мужской силы, зреющей в человеке вместе с шагами и мыслями. Опыт Сережи в мире был еще невелик, но даже невеликий опыт юноши что-то добавляет к великому опыту всего мира и представляет собой нечто единственное. «Какие они все прекрасные и совсем не похожие друг на друга, — думал Сережа о людях, оставленных им на Белой Заимке. — Как я еще мало знаю жизнь, если этот старичок-грибничок вначале показался мне таким скучным пенсионером, с которым не о чем говорить, кроме грибов». А ведь Сережа не знал всей истории Никанора Сергеевича Бархоткина, как и не знал истории ягодного уполномоченного, а если бы знал, то, наверно, задумался еще больше, потому что История с большой буквы и складывается из историй с маленьких букв.
Проселочная дорога, по которой шел Сережа, довела его до Шелапутинок — одноулочной деревни, стоящей на берегу реки. Многие еще крепкие избы выглядели осиротело, потому что их окна были крест-накрест заколочены досками, но люди еще попадались. Улицу пересекала старуха в калошах на босу ногу, несущая коромысло. Старуха остановилась посередине улицы, заметив Сережу, и сказала:
— Погоди чуток, парень… Пусты ведра несу… Дороги тебе не будет…
Сережа послушался и остановился.
Шлепая калошами в пыли, старуха подошла к колодцу под двускатной крышей, поросшей тускло-зеленой плесенью, два раза прогремела цепью, доставая из темных глубин воду, ловко подцепила на края коромысла уже полные ведра и пошла обратно через улицу, чуть задержав шаг на середине и улыбнувшись Сереже:
— Вот теперь можно… Хороша дорога будет…
Сережа тоже улыбнулся ей и с каким-то тайным значением перешагнул прозрачные бусинки еще не всосанных пылью капель, сорвавшихся с ведер.
Сережа узнал эту старуху, хотя она не узнала его, да и немудрено — здесь побывало столько их геологического брата. Она была одна, оставленная сыновьями, уехавшими на большие стройки, и с радостью пускала проезжих людей к себе на ночлег, никогда, упаси Боже, не беря с них денег. Однажды, заночевав у нее в сенях рядом с отгороженной досками, бережно выхаживаемой телочкой, Сережа рано утром вышел во двор и стал делать зарядку. Вдруг он увидел эту старуху с тряпкой в руке, испуганно глядевшую на него и крестившуюся.
— Чо с тобой, сердешный? Болесть кака на тебя напала, чо ли? Падучую — это я знаю, а вот прыгучей ишо не видывала.
— Это зарядка, бабушка. Гимнастика, — рассмеялся Сережа.
— А на чо эта выминастика? — непонимающе переспросила старуха.
— Для развития мускулов, бабушка, — объяснил Сережа.
Старуха подошла к нему и протянула руку.
— А ну-ка, пощупай, сынок. Да ты не бойсь, не рассыпется.
Сережа потрогал ее руку повыше согнутого локтя и вдруг ощутил небольшой, но прямо-таки железный катышек мышц под рукавом сарафана, так не вязавшийся с изуродованными временем и работой пальцами.
— Выходит, сынок, чо я этой выминастикой каждый день с утра занимаюсь в огороде и на поле, а вот до прыганья ишо ноги не додумались.
Такая это была старуха.
Сережа дошел до Шелапутинского сельпо, а из его дверей опять неожиданно выплыло коромысло, роняя с ведер капли, только почему-то темно-красного цвета. Нес ведра мужик, изрядно покачиваясь, как видно, не только от их тяжести. Он тщетно пытался разжечь похлюпывающими всосами потухшую папиросу.
— Это что такое? — удивленно спросил Сережа, кивая на ведра.
Мужик приветливо шатнулся в его сторону, загоготал, отчего папироса шлепнулась в ведро.
— Это косорыловка… Ничо, с табачком крепче будет, — сказал мужик, выкидывая папиросу двумя пальцами.
— Какая косорыловка?
— Вино тако, это мы его так окрестили. Забросили нам в бочках с Молдавии. Было, видно, хорошее, да по пути скислось. Пьешь-пьешь его, а ничо не чувствуешь. Но ежели полведра выпьешь, ничо, разбират. Правда, наутро голова трещит, рыло накось воротит. Вот мы его и прозвали косорыловкой. Хошь попробовать? Да ты не беспокойсь, у меня и кружечка есть.
Мужик поставил ведра на землю, извлек из кармана алюминиевую кружку, протер ее полой пиджака, зачерпнул из ведра, куда не падала папироса, и протянул Сереже:
— Отведай.
Сережа попробовал — это было чистое сухое вино с легким вяжущим привкусом.
— Это очень хорошее вино, — сказал Сережа.
— А чо же оно скиснуто? — недоверчиво протянул мужик.
— Это такое особое вино, без сахара. Сухим называется.
— Како же оно сухо, ежели мокро? Шутишь ты, паря, — погрозил мужик пальцем, взял коромысло на плечо и пошел своей дорогой. — Все шутют с нами, все шутют.
«А ведь так и не поверил мне», — подумал Сережа, но в нем не возникло никакого превосходства по отношению к этому наивному недоверию. Сережа знал, что в эти ягодные места сухое вино почти не завозилось, откуда же тут было найтись тонким ценителям. Здесь пили водку, называя ее «вино», спирт удостаивали имени собственного, а все виды крепленого вина, независимо от цвета, назывались «красненькое». Сережа, к счастью, не заблуждался, как некоторые его городские сверстники, что человеческий ум определяется нахватанностью знаний о марках вин, автомашин и модных пластинках. Здесь, в ягодных местах, Сережа встретил много людей, наивных в том, в чем он был непроизвольно сведущ с детства. Но ведь и он нередко был наивен в том, что с детства знали они.
Сережа вышел за Шелапутинскую околицу, свернул на таежную тропу, чувствуя подошвами кедов выпуклости лиственничных корней, и пошел рядом с рекой, звучавшей из-за стволов свежим направляющим шумом. Под легким ветром, рожденным рекой, покачивались цветы багульника, иван-чая, создавая совместно с тихим покачиванием хвои особое звучание тайги, быть может, кажущееся ей, тайге, собственной тишиной. Тайга знала и другие мгновения, когда молнии ударяли в стволы, расщепляя их, и возникали страшные пожары, или когда бураны начинали свое волчье вытье, креня и ломая деревья и насыпая на деревенские дворы столько снега, что по утрам невозможно было открыть двери и приходилось их рубить изнутри.