Я вижу вокруг слишком много гнева и слишком мало кротости. Отрекайтесь от Нерона, от Калигулы, но не от Назона. Кроме того, для того, чтобы даже отрекаться, надо изучить предмет отречения. Недостаточно изученные исторические трагедии переползают из эпохи в эпоху. Трагедия может повториться фарсом, как об этом предупреждал Маркс, прекрасно знавший историю. Какой-нибудь новый Калигула может явиться вовсе не в роскошной тоге. Он может носить самый скромный френч и спать на жесткой постели. Изучение истории — это самопредупреждение человечества.
Когда отец Володи Лачугина, потомственный рабочий, приходил к потомственному интеллигенту Загорянскому, они всегда находили общий язык, хотя и спорили о многом за чайком, а то и, грешным делом, за водочкой.
— Не приходили ли вы ко мне в семнадцатом году почаевничать? — хитровато спросил однажды Загорянский. — Вы ведь красногвардейцем были…
— Что-то не припомню… — сказал тоже хитровато Лачугин-старший. — А что, у вас красногвардейская чайная была? Таких вроде не водилось.
— Пришли ко мне однажды красногвардейцы. Посмотрели, потоптались, ничего предосудительного не нашли. Потом один из них спрашивает: «А скажите, вы что, все эти книги прочли?» — «Почти все, — отвечаю. — А те, которые еще не прочел, прочту, если успею». Вижу: продрогли красногвардейцы. На улице «гуляет ветер, порхает снег». «Хотите, говорю, дореволюционного чайку откушать?» Переглянулись. «Хотим», — говорят. Сели, пьем чай. «Вы, говорят, гражданин профессор, не обижайтесь. Время сейчас такое». — «Какое?» — спрашиваю. «Суровое», — говорит один. «Крутое», — говорит второй. «Революционно-героическое», — заявляет третий. «А каких самых древних героев вы знаете?» — спрашиваю. Задумались. Один сказал: «Илья Муромец», второй сказал: «Стенька Разин». А третий добавил: «Емельян Пугачев». «Это хорошо, — я говорю, — но человечество еще задолго до Муромца, Разина и Пугачева существовало. Так что вашим детям придется много книжек прочитать, чтобы понять себя в человечестве». Спрашивают: «А не можете вы нам, гражданин профессор, о древних героях рассказать?» Рассказал я им о подвигах Геракла. «Какой из подвигов Геракла самый важный, как вы думаете?» — спрашиваю. И знаете что? Все сошлись на авгиевых конюшнях. А ведь, пожалуй, верно. Чистить конюшни наших душ надо постоянно, а не то такие пахучие напластования образуются, не к столу будет сказано… Но чистить конюшни надо осторожно, чтобы лучшим коням по ногам граблями и лопатами не попасть.
— Это какие же такие кони лучшие? Скаковые? Аристократические? — докапывался Лачугин-старший. — А как же с ломовыми? Их по ногам можно?
— Нет, русская интеллигенция еще никогда рабочую ломовую лошадь не обижала, — сказал Загорянский. — Все народничество на уважении к кормильцу-мужику взошло, а из мужика и вы выросли, рабочие. Но если еще Пушкин называл переводчиков мировой литературы «почтовыми лошадьми просвещения», то как вы нас, интеллигенцию русскую, можете назвать? Арабскими скакунами?
Лачугин-старший покачал головой и улыбнулся по-доброму.
— Нет, Аполлинарий Викторыч, какой же ты скакун арабский. Ты и есть ломовая лошадь. Мы Россию вместе вперед тянем. За сына моего и за таких, как он, мы вам, интеллигенции, навсегда благодарные. Но ведь не все до культуры подняться успевают. Пятилетки — дело важное, но ох какое нелегкое. Приходит рабочий домой измотанный, плюхается на постель, и поскорее бы ему заснуть. Ему не до Геракла.
— Лишних знаний на свете нет, — взлетел палец Загорянского. — Люди часто изматываются именно от незнания. Еще будут открыты новые виды энергии, которые освободят любого человека для энергии духовной. Не мы, так наши внуки к этому придут, а не они, так правнуки…
…Сережа никогда не видел своих дедушек, потому что, когда он родился, их уже не было в живых. Умерли они далеко, и кто знает, может быть, старичок-грибничок сиживал с ними у одного костра. Но они успели все-таки погладить по голове его старшего брата, умершего впоследствии во время блокады. Мать чудом выжила, она преподавала в консерватории и, когда Сережа был еще маленький, водила сына на Пискаревское кладбище, где был похоронен его брат. Однажды в кинотеатре, когда показывали документальный фильм о трагедии и о великой победе Ленинграда, мать вздрогнула, сжала Сережину руку в полутьме, мерцающей слезами, проливающимися из стольких глаз: «Смотри… Это твой брат… Это я». На экране по снегу шла сгорбленная, со старушечьим изможденным лицом женщина, в которой Сережа едва узнал свою мать, как будто она каким-то чудом вернулась в жизнь из старости, похожей на смерть. Мать поверх ватника была закутана в старинную узорчатую штору с кистями и еле передвигала ноги в уродливых опорках, волоча деревянные санки, на которых виднелось лежащее детское тело с лицом, закрытым шарфом. С тех пор Сережа всегда видел в матери ту женщину, волокущую санки.
Брат Сережи не успел стать никем — ведь он умер в десятилетнем возрасте. Он смотрел на Сережу с настенной фотографии в забытой Сережиным поколением испанке с кисточкой, держа в руке сверкающий пионерский горн на отлете. От него остались зачитанные до дыр книжки Гайдара, и, хотя некоторые Сережины сверстники относились к этим книжкам пренебрежительно: «А, это все — Тимура», Сережа полюбил Гайдара за какую-то чистую, необманную ноту пионерского горна. По рассказам отца и матери, не скрывавших от него ничего, что было, Сережа понимал: были и те, кто не разбивал голубой чашки. Ее разбили, но не Гайдар, не Тимур, не оба Сережиных дедушки. На стенах старой петербургской квартиры светились два лица: скуластое, сильное лицо путиловского рабочего в кожанке с красногвардейской повязкой и мягкое, но полное лукавой живости ума лицо профессора древней истории. Разные были у Сережи корни, да вот переплелись так, что не разрубишь.
Во время блокады ленинградцам иногда приходилось сжигать драгоценные книги, отдававшие замерзавшим людям тепло своих страниц, корчившихся в огне возрожденных «буржуек». Но Ирина Аполлинарьевна сберегла в целости библиотеку профессора Загорянского, и Сережа вырос среди книг, которые казались ему добрыми и мудрыми домовыми их квартиры. Как мыслящие живые существа его окружали тома энциклопедий «Гранат», Брокгауза и Ефрона, книги по истории древнего Вавилона, Ассирии, Византии, Египта, Греции, Рима. А сколько было книг по истории России! Щербатов, Татищев, Карамзин, Костомаров, Соловьев, Ключевский — все они показывали ту страну, которая досталась в наследство Сереже, по-разному, но одно было несомненно: история Сережиной страны великая, ни на что не похожая, и продолжать эту историю надо тоже по-великому, по-своему. Из всех ленинградских музеев Сережа больше всего любил Петровский домик.
Учился Сережа в специальной английской школе. Одновременно он занимался музыкой и фигурным катанием и с пяти лет играл в теннис.
Владимир Викентьевич Лачугин, ставший крупным ученым, в котором трудно было узнать того самого рабфаковца в парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком, иногда с тревогой задумывался о сыне — не испортят ли его невольные преимущества перед многими сверстниками?
Ирина Аполлинарьевна успокаивала его:
— Сережа добр по природе. Еще когда он был совсем маленьким, он всегда дарил свои игрушки другим детям, если они им нравились.
— Да, но у него больше игрушек, чем у других. Доброта — это когда ребенок отдает единственную игрушку, — хмурился Владимир Викентьевич.
— Володя, что же, по-твоему, мы должны организовывать нашим детям те трудности, которые сами пережили? У них будут свои… — защищалась Ирина Аполлинарьевна.
У Лачугиных была домработница тетя Кланя, родом с Вологодчины, смотревшая за домом и за Сережей, немолодая одинокая женщина с забитыми торопливыми движениями, вечно боявшаяся не угодить хозяевам, хотя ее никто никогда не ругал ни за пригоревшую кашу, ни за сожженные утюгом брюки, ни за разбитую тарелку. Детей у нее не было, и она любила Сережу, закармливая его и забаловывая. Закармливанию, впрочем, способствовала и сама Ирина Аполлинарьевна, в которой жила память о том, что ее первый сын умер голодной смертью. Тетя Кланя выжимала для Сережи сок из свежих апельсинов или грейпфрутов, как ее учила хозяйка. Делала ему котлеты только из парного мяса. Продукты Ирина Аполлинарьевна привозила раз в неделю в большой картонной коробке из магазина, где ей оставляли это «по блату» (выражения этого она и Владимир Викентьевич, кстати, терпеть не могли, но оправдывали себя занятостью). «Опять икра на завтрак…» — морщился Сережа.
— Кушай, Сереженька, кушай, — хлопотала тетя Кланя. — Она ведь такая дорогая.
Тетя Кланя всегда стояла рядом с Сережей во время еды — не дай Бог, он чего-нибудь не доест. Особенно Сережа ненавидел картошку, и стоило только тете Клане отвернуться, как он ловко выхватывал картофелины пальцами из супа и запускал их прямехонько за шкаф, так что они шлепались в простенок. Однажды тетя Кланя, делая уборку, обнаружила за шкафом целый склад уже иссохшихся картофелин и расплакалась.