– Погоди, будешь и ты его называть черножопым, – утешал товарища парень по имени Рафик, лизнув языком ломтик сахара. – Он деньги свои пропивает, а мы деньги с каждого персика про запас откладываем… Через год по дому в центре Москвы купим… Ты этого мента Петьку отыщи и поставь в будке у входа: пусть он тебя сторожит, дверцу машины твоей открывает…
– Я на родину каждый день письма пишу… И Джебраил пишет, и Аскер, и Мамиш, и Ибрагим, и Агаси… Всех соседей в Москву приглашаем… Когда еще миллион наших приедет, тогда Москву назовем Бакы… Посмотрим, кто у кого будет паспорта проверять…
– Когда Москва нашей станет, мы первым делом всех армян выселим… Армянский переулок переименуем в Азербайджанский, устроим здесь Карабах.
Почти одновременно они заметили длинный брезентовый куль, лежащий в груде очисток и мусора. Брезент на вид был еще достаточно прочным. Из него вполне мог получиться тент, под которым укрывались придорожные торговцы арбузами. Оба парня прервали чаепитие, подошли к тюку, откинули края брезента и ахнули… В нем лежала бездыханная женщина, голая, со следами побоев и ожогов на молодом теле. Ее длинные волосы, рассыпанные по плечам, были совершенно седые, отливали голубизной, словно прошли обработку в салоне красоты. Одна грудь была страшно искусана, с распухшим лиловым соском…
– Давай быстрей заворачивай, – испуганно заторопился Июб, – перетащим к другому входу, где прилавки Фуата, а то менты придут, всех в наручниках в обезьянник доставят, не хватит ни долларов, ни рублей откупаться…
– Погоди, она живая. – Рафик трогал своими длинными смуглыми пальцами белую шею женщины, прощупывая слабое биение жилки. – Замерзла, да и по голове получила… Неси сюда чай!
Один из них поддерживал седовласую голову женщины, другой осторожно вливал в отвердевшие, с запекшейся кровью губы горячий отвар. Женщина сделала робкий глоток. Струйка тепла проникла в ее окоченелое тело, и она вздохнула…
– Ну что ты, Июб, на голую женщину пялишься! Перед тобой вчера две такие русские бабы нагишом плясали! Неси сюда одеяло!
Женщину накрыли засаленным ватным одеялом, и один из апшеронских парней подоткнул ей под бока стеганые края, продолжал терпеливо и бережно поить чаем.
Женщина открыла глаза, это была Нинель, выхваченная из застенков Лефортова, замученная до безумного обморока. Агенты «Блюдущих вместе» ее замотали в брезент и подкинули азербайджанцам на рынок, как того требовал Модельер. Она пришла в себя, окоченелое тело от первых капель тепла охватил озноб, и ее колотило под стеганым одеялом… Она выговаривала искусанными губами:
– Русского праведника не видали?… Пришел в Москву русский праведник с бесами биться, Москву спасать!.. Бесы Москву на дно морское опустили, а он ее в небеса подымет!.. Она как солнце станет, потому как русский праведник в ней объявился!..
– Пей чай, согревайся, – сказал Июб. – Здесь, на рынке, жить будешь, подметать станешь, плов нам варить… А мы тебя за это хлебом будем кормить…
– Праведник в Москву явился, чтобы людям хлеб дать, который не пекут, а который из небесной пшеницы… Он бесов прогонит, сам на небо уйдет, а Москва будет хлеб печь, и русские люди голодать перестанут…
– Хорошо бы русские зажили, как прежде, когда Союз был! А то жаль мне их, Аллах свидетель!.. – Рафик извлек из ящика смугло-румяный персик, аккуратно надрезал ножичком, стал выдавливать сладкие целебные капли в шепчущие губы Нинель. Та пила душистую сладость, в голове ее путались мысли, и она уснула под ватным одеялом, рассыпав седые голубоватые волосы. А два апшеронских парня, жалея ее, вернулись к костерку и продолжили свое чаепитие.
Простенькая деревенская песенка, прозвучавшая из уст сострадающей женщины, исцелила Плужникова. Вернула ему зрелища, звуки и запахи, ощущение мира, в котором он оказался. Память о прошлом, с самого детства, когда лелеяли его мама и бабушка, и кроватка его стояла у открытого в сад окна, и у белого потолка летала прозрачная голубоватая бабочка… Он помнил городок, в котором вырос, своих школьных учителей и товарищей, учебу в военно-морском училище, белый старинный дворец, откуда открывалась Нева с золотым отражением шпиля; помнил базу на Севере, где в скалистой бухте стояли длинные черные лодки и на темной воде залива скользил торпедолов с красно-зелеными огоньками на мачте; помнил свою службу на лодке, походы в море, звуки надводных кораблей и гулы океанских глубин; помнил все, кроме событий последнего месяца, вместо которых в памяти переливалась размытая абстракция, похожая на голографическую картинку, какая возникает на телеэкране, когда хотят скрыть чье-нибудь лицо, – разноцветные квадратики, где прячутся подлинные черты.
Однако этот прогал в памяти, где трепетали перламутровые пластинки, похожие на клавиши аккордеона, не тяготил его. Ибо за всем, что он помнил и знал, возникло и приблизилось что-то еще. Гораздо большее, чем это, данное ему в восприятиях знание. Нераскрытое, непознанное.
Он постоянно был рядом с Аней, испытывая к ней почти сыновьи чувства. Боялся на шаг от нее отступить. Чувствовал свою от нее зависимость. Они выходили утром из дома и весь день проводили вместе. Он ждал, когда она получит на почте увесистую пачку газет и писем. Нагружался сумой и следовал за ней по пятам, поднимаясь на этажи, рассовывая по ее указанию корреспонденцию в жестяные почтовые ящики. Дома он помогал ей готовить, хлопотал по хозяйству, чинил розетки, ремонтировал полки, отправлялся вместе с ней за продуктами и тащил тяжелые пакеты и сумки. «Мой пони» – так насмешливо называла она его, засовывая в пакет хлеб или масло. Их походы и путешествия ограничивались несколькими кварталами от Остоженки до набережной, где Плужников изучил дворы и подворотни, старые доходные дома и новые роскошные особняки, монастырские стены и стоянки дорогих лимузинов, где из булочной пахло сдобой, из парикмахерской – одеколоном, из антикварного магазина – старинным клеем, и все сдувал свежий ветер с реки, где в гранитных берегах бежала беспокойная, рябая от дождя вода, возвышался огромный, похожий на поднебесный чертополох памятник Петру и туманно белел теплоход «Брюсов», превращенный в игорный дом.
Они стояли на набережной в холодных сумерках. На воде дрожали желтые отражения огней. Близко, шипя и сверкая, неслись раздраженные автомобили. У маленькой пристани замер речной трамвайчик с безлюдной палубой и пустым, светящимся изнутри салоном. И на все это сыпал мелкий холодный дождь, превращавший асфальт в черное, с пробегавшими молниями зеркало.
– Дождик… Надо домой возвращаться… А куда же еще? В гости? У меня не осталось друзей… В театр? Уж не помню, когда была, и едва ли мне это нужно… В консерваторию? А разве это не музыка? – Аня произнесла это в тот момент, когда на кораблике вдруг заиграл репродуктор, словно речной трамвайчик, причаливший к набережной, терпеливо их дожидался, и, когда они появились, кто-то невидимый, притаившийся в капитанской рубке, позвал их к себе медлительной сладкой мелодией. – Давай прокатимся?… Может, это последний осенний трамвайчик, перед тем как река опустеет…
Они спустились на пристань, шагнули на трап, очутились на палубе. И трамвайчик тут же отчалил. Плужников с Аней стояли под тентом, слыша, как рокочет железное нутро корабля, уплывавшего на середину реки. На пустую железную палубу падал дождь, покрывая ее блеском. На носу горел фонарь, окруженный голубыми и розовыми кольцами. Под фонарем, на мокром железе, лежал затоптанный цветок хризантемы с поломанным стеблем, жухлыми ржавыми лепестками. Звучала медленная музыка, летевшая над дождливой рекой, словно разносила весть о них, плывущих по вечерней воде. Город окружал их фасадами причудливых домов, двумя бегущими по берегам огненными линиями, проступал сквозь дождь туманностями, вспышками света.
– Такое странное чувство… – сказала Аня, зябко поводя плечами, прижимаясь к Плужникову. – На трамвайчике каталась последний раз, когда закончила школу. Была весна, тюльпаны, молодые счастливые люди… На палубе играла веселая музыка… Какой-то кавалер пригласил меня танцевать, и мы танцевали на солнце среди голубой реки… Это было сто лет назад…
Белый туманный собор, сияя размытым золотом, медленно надвигался. Плужников испытывал необъяснимую печаль, словно с чем-то расставался навек, и загадочное волнение и сладость в предчувствии приближавшейся новизны. Так живая, заключенная в кокон куколка чувствует напряжение растущих в ней крыльев, готовая превратиться в бабочку, томится тесным коконом, торопит свое преображение.
В дожде и тумане возник Кремль. Так художники на мокрый лист кладут розовые и золотые мазки, и они расплываются, затекают на белое.
– Пойдем танцевать, – сказал Плужников, глядя на холодную палубу с блестящим накрапом капель.