Когда все уселись, Матвей Яковлевич поднял руку.
— Друзья, первый тост поднимем за процветание рабочей династии Уразметовых! — сказал он. И, потянувшись к Сулейману, чокнулся с ним. Все поднялись, гремя стульями.
— Пусть растут всем на радость!
— Родителям на утешение!
— Счастливыми!
— И здоровыми!
Какой только снеди не было на праздничном столе! А Нурия с подружками — Тамарой Акчуриной и Леной Макаровой — подносили все новые и новые блюда. Нурия всякий раз, как ставила на стол новое кушанье, говорила, кто принес, просила хвалить хозяйку, подъедать все дочиста.
— Вот эти губадии — с мясом и слоеную — принесла Ильшат-апа…
— Эту пару гусей Ольга Александровна сама коптила…
— Эти бялиши — угощение Абыз Чичи… Они у нее всегда отменные.
— Слоеный паштет, сдобный, сладкий принесла тетя Сахибджамал…
— Бланманже готовила Марьям-апа сама…
— Зефир тетушки Асмабики…
— Хворост испекла Гульчира-апа…
— Калява[19] идет, калява идет!.. Спросите, чьими руками она приготовлялась? Золотыми руками Бибиджамал-апа.
Гости знай похваливали, отдавая честь каждому блюду. Последним блюдом, которое принесла Нурия, был кактюш[20], его она приготовила сама.
Поставив кактюш на стол, Нурия подошла к Айнулле-бабаю и что-то шепнула ему на ухо. Старик мигнул в знак согласия.
— Кушайте, кушайте, — угощала Нурия, обходя стол.
Айнулла-бабай откашлялся.
— Друзья, знающие знают, а не знающие пусть спросят у знающих… У нас такой обычай: кактюш даром не едят. За него отплатить полагается. — И, вынув из кармана брюк кожаный бумажник величиной с добрую рукавицу, не торопясь и так, чтобы видели все, он вынул из него новенькую пятидесятирублевую бумажку и, пошелестев ею, положил на тарелку.
— Это, Нурия, от нас с Абыз Чичи.
— Спасибо, Айнулла-бабай, — сказала, просияв от удовольствия, Нурия. — Пусть ноги-руки ваши никогда не узнают, что такое болезнь. Долгой вам жизни, красивой жизни.
— Сама хороша, слова же твои еще лучше, сердечко мое, — улыбнулся Айнулла.
Поднялся шум, смех. Груда бумажек на тарелке росла.
Для Марьям с Иштуганом и для Ильшат с Гульчирой эта выходка Нурии была неожиданностью. Они сидели красные, неловко потупившись. Старый Сулейман был в восторге. «Так и надо. Старый дедовский обычай… Зачем его забывать?» Он подметил, как Нурия перешептывалась с Айнуллой, и понял, что они заранее обо всем договорились между собой.
«Ой, хитра ты, дочка! Через перстенек проскользнешь», — подумал он.
Часам к одиннадцати большинство гостей разошлись. Остальные разбрелись по комнатам. В просторной зале остались Сулейман, Матвей Яковлевич да профессор Артем Михайлович. Тройка закадычных друзей уселась на диване. В середине с гармонью Матвей Яковлевич, осанистый, стройный, хоть и совсем побелели у него усы и голова. Справа от него — тоже сильно тронутый сединой Артем Михайлович, слева — не поддающийся старости Сулейман со своими иссиня-черными усами. Матвей Яковлевич тихонько наигрывал друзьям на гармони, Сулейман с Артемом Михайловичем, откинувшись на спинку дивана и прикрыв глаза, негромко тянули незнакомую Нурии песню, которая для них троих была полна дорогих воспоминаний, будила тоску о прошедшей молодости. Низкий голос Артема Михайловича лился мягко, будто стлался понизу. В чуть резковатом голосе Сулеймана прорывались временами рокочущие ноты, точно погромыхивало в нем ухо, отголоски далекого сильного гула.
Женщины собрались в комнате Марьям, мужчины помоложе — в комнате Ильмурзы. На кухне девушки уговаривали Айнуллу-бабая сплясать. Тот приосанился и, чуть склонив голову набок, пошел по кругу, приговаривая в такт:
Айнулла, пляши, бей землю каблучком!Тот, кто пляшет, скоро станет богачом.Но покуда все это случится,Лошадь в жеребенка превратится.Эх-эх, эхма!
Заливаясь звонким смехом, девушки захлопали в ладоши. А когда Айнулла-бабай притомился, его усадили на стул и наперебой стали просить рассказать какую-нибудь историю.
Они знали, что старый Айнулла любил поделиться случаями из своей жизни. Но больше всего он любил рассказывать, как, съездив на курорт, вернулся оттуда разочарованный, что Черное море вовсе не черное, а зеленое, как головка селезня, что там, оказывается, не дают и поправиться-то толком. Наоборот, от последнего, нажитого дома жирку силой избавляют, заставляя, как физкультурников, карабкаться по отвесным горам. Но он, Айнулла-бабай, слава аллаху, избежал этой беды. И только потому, что заявил врачам: «У меня, товарищи врачи, лишнего жиру нисколечко нету. Не для того я приехал сюда по путевке завкома, чтобы по отвесным стенкам карабкаться. Такая штука у нас и в клубе есть… Бесплатно».
Но сегодня Айнулла, похоже, не имел намерения рассказывать ни одну из своих бесчисленных интересных историй.
— Чу, дурочки, не шумите, — сказал он, прислушиваясь к доносившейся из зала песне. — Вон, слушайте, как старики поют! — прибавил он и, подняв указательный палец, склонил голову чуть набок, как голубь, прислушиваясь.
Из залы доносилось под гармонь:
Славное море, священный Байкал.Славный мой парус — кафтан дыроватый,Эй, баргузин, пошевеливай вал,Слышатся грома раскаты!
Ни Айнулла-бабай, ни девушки не знали, что в прошлом, в годы черной реакции, эта песня была одной из любимых песен казанских рабочих. Неизвестно им было и то, что тем, кто пел эту песню, грозило преследование полиции. Они наслаждались плавной мощностью мелодии, напоминавшей могучий перекат волн, и в груди их как бы поднимались ответные волны.
— Вот песня так песня — не то что моя, дурацкая, — ай-вай! — вырвалось у Айнуллы-бабая. — Толковая песня!.. Слова только не все понимаю, глуховат малость, зато мотив будто масло на сердце ложится, слезу вышибает… Небось думаете, сидят себе старики на мягком диване да песни распевают? А оно вовсе не так. Глаза души у них далеко, ой далеко! Сказать даже трудно где… Один, может, по Волге бродит, другой любовь свою давнюю вспоминает, а третий вовсе, может, смотрит сейчас из окна острога. Песня — это такая штука, детки моя ненаглядные, что не дает она спокою человеческой душе. В наших краях песню называют зеркалом души, надеждой души. По-разному… какое у кого настроение. Коль человек потерял всякую надежду, разве ему поется? Нет, не поет он тогда, а плачет. Не поверите, скажете, Айнулла-бабай рассказывает очередную забавную историю. Правда, я сегодня хлебнул малость. И язык, пожалуй, лишку шевелится, и не то петь, не то плакать тянет. Так вот, детки мои ненаглядные, хочется мне рассказать вам одну историю. Не сказку, а быль. От прадеда покойного, Ксюк-бабая, слышал… В далекие-далекие времена был в одном ауле такой случай. Самая середина лета стояла на дворе. Зной, пекло… Закопай в песок яйцо — сварится. Куры, цыплята опустили крылья, бродят, раскрыв клювики. В земле щели по пальцу. За все лето капли дождя не было. На дорогах волчий огонь, смерчи пыли гуляли. А люди дрожмя дрожали — мерзли! Что за чудо! Солнце печет, а люди мерзнут. Однажды пришел к этим людям неизвестный в тех краях белобородый старец. Ксюк-бабай говорил, что, поскольку имя его не записали, оно забылось. Только, что было у него имя, в том нет никакого сомнения. После-то все стали называть его просто добрый человек. Так вот, добрый человек этот будто сказал людям, жившим в той деревне: «Надежда в ваших сердцах погасла, потому и мерзнете. Не осталось у вас внутри тепла. А раз в человеке своего тепла нет, его и солнечное тепло не греет».
И сказал ему народ из аула: «Научи нас, как разжечь в наших сердцах огонь надежды». — «Научить-то я вас научу, — говорит им старик, — но только смотрите хорошенько, чтобы опять не погас. Коли еще раз погаснет, то уж больше не зажжется!»
И добрый старик научил их и ушел. Люди согрелись. Но ненадолго. Опять впали они в страх. Говорят же: однажды перетрусившая собака три дня лает. Так и мужчины того аула — шум подняли, как на сходке.
«Эх, — говорит один, — забыли мы ведь спросить: раз огонь надежды — незримая вещь, как же мы узнаем, погас он или нет?»
«Отправляйся-ка, Аптери, — обратились мужчины к самому долговязому односельчанину, — вдогонку за ним. Мудрец не должен бы далеко уйти. Спроси…»
Бежал Аптери день, бежал ночь, наконец средь чистого поля, возле черного дерева, догнал-таки старика.
«Так и так, — говорит Аптери, — прости нас, глупых телят, забыли спросить тебя — как мы узнаем, погас огонь надежды или нет? Он ведь глазу невидим, руками неощутим».
И добрый старик сказал ему: «Если есть у вас умишка хотя бы с наперсток, узнать нетрудно. Поется вам — значит, горит в вашей душе огонь надежды, а как станет не до песен — плохо ваше дело, погас он, значит».