Минут через пятнадцать Акимов трясет за плечо.
— Вставай, дернем.
В руке бутылка наполовину с водкой. Пить в жару — последнее дело. Но я глотаю острую жидкость — не то спирт, не то водку. Бубнов осоловело, без очков, мигает на нас из куста.
Акимов вздыхает.
— Ах, житуха… проклятая.
Я знаю, что от него ушла жена, успокаиваю;
— Вернется.
— Вряд ли. С фасоном. Ты ее не знаешь. А я плевал.
Приезжает на грузовике Зубрилов. Только теперь замечаю, как сильно сдал он за последние дни, осунулся. Длинней стал нос. В уголке рта потухшая папироса.
Начинает дико ругаться. Я ни разу не видел его таким освирепевшим. Этот человек, вероятно, не может жить для себя. Один костюмишко на вешалке болтается.
— С шурфом сегодня покончить! — кричит он. — Завтра будем делать подчистку, а послезавтра сюда придут уже машины со шпалами. Считаю, что дошло? — резко поворачивается и лезет в кабину грузовика.
Снова тащим ящик с толом. Снова отбегаем и прибегаем. Бубнов снимает рубашку, аж дымится. Воздух жаркими волнами бьет в лицо, выжимает слезы, взрывы трясут тайгу, и эхо пугливыми белками прыгает по вершинам.
В конце концов «козырек» мы разворачиваем. Рыжая земля пахнет пылью. Мы, будто ослепшие, сползаем к речке прямо в штанах и рубахах и плюхаемся в воду.
Тут же трое из бригады, мелькая белыми ягодицами, ныряют с коряжины. Лупят друг друга по спинам, гогочут.
Мы с Бубновым вылезаем раньше. На бубновских часах четверть седьмого. Значит, еще сорок минут до свидания.
Пока Акимов купается, мы разговариваем. Меня поражает наивность вопросов его, но парень мне нравится. Спрашивает:
— Что будет лет через сто?
Пожимаю плечом: что? В самом деле: что-то будет, хотел бы я знать?
— Кто-то будет жить. Целоваться, — говорю я.
— А мы им, будущим, чудаками казаться не будем?
— Чудаками?
— Ага, придут-то на готовенькое. Им не придется такую вот дорогу в тайге прорубать. Как думаешь, Алексей?
— Я думаю, им будет сложней жить, чем нам.
— Вряд ли. Почему это сложней?
— Потому что умней будут. Дуростью нашей не переболеют. А умным, Бубнов, тяжелей жить.
Бубнов сидит некоторое время молча.
— А когда ты… стоял около банка… боялся?
— Боялся.
— Тебя тянуло?
— Не помню. Наверно.
— Что-то я, знаешь, не очень тебя понимаю: и боялся красть и тянуло? — Бубнов мигает женскими, симпатично загнутыми ресницами. — Ты или хитрец почище Талейрана, или просто любитель каламбуров.
— Ладно, — говорю я, — прикроем-ка прения.
Мне хочется, закрыв глаза, отдыхать и не думать ни о чем. Ни о чем на свете. Но он говорит мне:
— Знаешь, тебе, по-моему, надо жениться.
— Почему?
— Мужики добрей становятся. И плавятся, как свечи, не замечал?
— Я не хочу оплавляться. Обкатываться.
Бубнов хмурится, желая, должно быть, выглядеть вполне взрослым мужчиной, и умолкает. Выходит из воды Зубрилов, и мы втроем, еле двигая от усталости ногами, бредем по облитому солнцем лугу домой, к палаткам.
На скорую руку ем кашу, выпиваю стакан молока и спешу к речке, но не туда, где купались, а к месту протоки. Ася ждет меня. На ней модное синее платье, в руках какой-то томик. Оказывается, Есенин. Она очень любит Есенина.
Сидим на берегу, смотрим, как крутит волна, на игру воды и на отраженные в ней сиреневые облака.
Из невидимых чащ ползет острая гарь. Воздух раскаленный, так и дышит, обжигает лица.
— Лес горит, — Ася тревожно всматривается в горизонт, который уже подергивается дымом. — В тайге это ужасно страшно. Как бы не было грозы.
Ломаясь углами словно по ступеням, в небо вонзается молния. Молния высекает удар, он бьет в землю, колотит воздух, сыплет дальше, по горящим от заката облакам. Становится очень тихо, немо и невесомо. Видно, как далеко над тайгой туча пустила стену дождя.
Мы вытягиваем шеи и ждем. Не шевелится ни один лист, все облито синим зноем. Птица разморенно пискнула в кустах и смолкла. Где-то близко слышен всхлип первых капель. Одна, крупная, как ртуть, падает мне за воротник. На тайгу наползает зловещая тень, она гасит закат, сквозь сумеречье рубиновыми точками дрожит свет. Вверху, в вершинах, вольно прошумел ветер, отряхнув на нас иглы, мох, кусочки седой коры.
— Бежим под дерево. Скорей! — Ася тащит меня за руку. — Ты смелый! Мне с тобой ничего не страшно.
Дождь выплескивает как-то сразу. Густые лапы елки спасают на какую-нибудь минуту, но мы удачно перебегаем под другую. Вода льет и клокочет, точно целое море опрокидывается над тайгой. Мы погружаемся в полумрак.
Я прижимаю к себе девчонку. Я весь в сладком тумане. Упирается кулачками в мою грудь, смотрит напряженно, не мигая, и я чувствую, как напружены ее гибкие ноги.
Мне жутко хочется ее целовать — чистую и свежую, пахнущую только что распустившимися цветами, но она смотрит из какой-то дали на меня, точно из другой земли, — знакомая и чужая.
— Можешь меня полюбить? — спрашивает она скороговоркой, улыбаясь одними губами и не подпуская к себе.
Мог ли я ее полюбить? Я уже слышу какие-то другие звуки в мире, вижу, как стал чище. Этот лес и сам я прочистился, что ли, и не злобятся глаза так, как прежде, не кусаюсь — с самой той встречи, как я ее увидел.
— Я могу, могу…
— Бежим под дождем! Так здорово…
Я не успеваю ничего сказать. Она похожа на молнию, только треплется по гибким коленям подол платья и мотаются косички. Я лечу за ней, разрывая кусты, болтая длинными руками, я пьяный, и ничего нет для меня — ни гнуса, ни жары, ни холода, ни прошлого — я в синей пустоте…
Вымоченные до нитки, мы медленно бредем к палаткам. Дождь все еще льет, но мы не пытаемся от него защищаться. Ася босая, босоножки держит в руках. Впереди виднеются огни — вероятно, подтягивает свои силы вторая бригада.
Ася в сумерках жмет мою руку.
— Мне очень хорошо!
— Не простудись. Мне тоже.
— До свидания, Алеша.
Она растворяется мгновенно. Я провожу ладонью по лбу и глазам. Я шепчу: «Не для тебя… себя обманываешь… Чужая песня». Я нюхаю руки — они пахнут земляникой, лесом — иным, чем до сих пор пахли.
Акимов выползает из палатки. Дышит в лицо перегаром водки:
— Спятил, что ли? Лезь в сухое — пол-литру давим.
Опять у них прежнее, известное… А я смеюсь, хохочу на всю тайгу, на белый свет, совершенно ошалевший от счастья и, наверное, такой непохожий на себя прежнего, что от меня, как от чумного, отскакивает даже Акимов…
XIII
В нашем холостяцком житье происходит перемена: приехала в отпуск жена Акимова. Это плоская длиннолицая женщина с золотым зубом. У нее странная фигура: широкая кверху и узкая книзу, грудей, кажется, совсем нет. Волосы выкрашены рыжей краской В палатке плавает запах духов — щекочет мужское обоняние. Акимов ходит как опоенный, не кряхтит, не вздыхает — он счастлив.
Глядя вбок, бормочет:
— Радость надо хватать голыми руками…
Зубрилов приказывает разбить им палатку рядом.
Посмеивается:
— Пусть нежатся голубки.
Женщину зовут Маргаритой. Иногда она развлекает нас: играет на гитаре, поет цыганские песни и танцует. Поет она гулким, каким-то барабанным голосом.
Акимов упоительно шевелит тонкими губами, поедая взглядом спину супруги. Иногда Маргарита танцует твист. Узкие бедра ее приходят в невероятные движения. В таком случае кто-нибудь из рабочих уходит, поругиваясь сквозь зубы:
— Развели тут, крохоборы!
Акимов мне поясняет:
— На работе ее ценят. Мы с ней жертвы.
— Жертвы?
— Да, быта. Нас сгубил быт.
— А не ты ее?
Несмотря на внешнее буйство, что-то в ней есть такое, упрятанное, глубокое…
А в мозг мне все сочатся и сочатся слова Акимова:
— Ее надо осмыслить — самородок.
Зубрилов, когда остаемся наедине, выносит заключение:
— Вместе этим людям быть нельзя. Невозможно!
Маргарита приглядывается сперва к Зубрилову, потом, не получив взаимности, — ко мне. На поляне она жарко сжимает мне руку, близко придвигает глаза. Не то какие-то собачьи, не то растерянные, с наивными искорками. Тоже поплавок в житейском океане… Мне в них смотреть больно. И я ей говорю, чтобы не ранить, чтобы уберечь, опять и опять не узнавая перемены в себе — не сентиментален ли я, Тузов, делаюсь:
— Брось. Выкинь из головы. Остынь, оглянись ты маленько. Брось ты к черту все это, ей-богу! Акимова брось. Себя брось — беги куда глаза глядят. На работе похихикивают? Догадываюсь. А ты презрей. Думаешь, я святой? Такой же. А паскудно. Поняла? Романсы пой, а рукоприкладства Акимову не позволяй. Зазвезди ты ему. Силу в тебе почувствует.
Она едва слышно шепчет:
— Вот… Ишь ты… какой, смотри! — И, по-детски краснея, отходит и оглядывается на меня.