ответственности останется, если неприятель в состоянии будет отрядить значительный корпус на Петербург для угрожения сей столице, в которой не могло остаться много войска… Вспомните, что Вы еще обязаны отвечать оскорбленному отечеству в потере Москвы»[1011]. Спустя месяц последовал новый окрик: «Ныне сими упущениями Вы подвергли корпус графа Витгенштейна очевидной опасности, ибо Наполеон, оставя перед Вами вышеупомянутые три корпуса, которые единственно Вы преследуете, будет в возможности с гвардиею своею усилить бывший корпус Сен-Сира и напасть превосходными силами на графа Витгенштейна… Обращая все Ваше внимание на сие столь справедливое опасение, я напоминаю Вам, что все несчастия, от сего проистечь могущие, останутся на личной Вашей ответственности»[1012].
Император не смог простить своим подданным пережитое унижение и страх. Выбор послевоенной стратегии взаимодействия с российской, а равным образом и с польской элитой был сформирован травмой 1812 г., наложившейся, в свою очередь, на травму участия в отцеубийстве[1013]. Поведение Александра I после наполеоновских походов, выразившееся в потребности облагодетельствовать, а по сути, спасти Польшу, не считаясь ни с общественным мнением в России, ни с экономическими затратами империи на разворачивание этого проекта, невозможно объяснить в полной мере лишь логикой политических пристрастий императора или его стремлением выступить в роли конституционного монарха. Глубокая обида толкала Александра на поиск новых подданных, которые были бы безусловно лояльны, не помнили бы его недавнего откровенного бесчестья и не говорили бы за его спиной о последнем дворцовом перевороте.
Очевидно, что свою роль сыграло и воспитание Александра I. В рамках просвещенческой парадигмы Европа всегда выступала как пространство цивилизации, как сияющий град на холме. Победа России в Европе и падение Франции, по сути, противоречили базовым установкам, усвоенным императором в юности, ведь в рамках последних победа России была невозможна. Мнение монарха о русском обществе – уровне его развития и способности участвовать в широком смысле слова в политическом процессе – было крайне невысоким[1014]. Очевидно, что Александр I испытывал серьезные трудности с осознанием сути произошедшего – того факта, что в роли побежденного оказалась более развитая цивилизация. Эти установки предопределили формирование библейского нарратива войны[1015], согласно которому победа была соотнесена не с высоким военным искусством, армейской корпоративностью или силой духа воевавших, а с божественным промыслом, который каким-то чудесным и непостижимым образом пал на русских. Только так Александр мог привести к сколько-нибудь явному согласию реальность и собственную картину мира.
Очевидно, что поиск этой новой формулы был непростым. Окончание Заграничных походов вызвало у императора сложные чувства. Он «становился по службе все более и более взыскательным»[1016], тяготился находившейся в Париже русской армией, которая словно не заслуживала быть частью пространства, в котором находилась. Показателен случай, произошедший в 1815 г., когда Александр I приказал арестовать двух полковых командиров, вина которых состояла лишь в том, что их подчиненные во время очередного парадного прохождения шли не в ногу. Арест было поручено произвести английским офицерам армии Веллингтона. Императора не остановила просьба генерала Ермолова не наносить оскорбления чести мундира подобным решением[1017]. Эта странность в поведении победителей, часто маркирующаяся в литературе эксессивная «доброжелательность» Александра по отношению к европейцам[1018], оборачивавшаяся приниженным положением чинов его армии, не осталась незамеченной. Ф.‐Р. Шатобриан писал об увиденном в эти дни: «Побежденных можно было принять за триумфаторов, а истинные триумфаторы, казалось, дрожали и просили прощения за свою победу»[1019].
Наказания вместе с тем не ограничились выволочками на улицах Парижа. Показателен разговор, затеянный императором в 1814 г. в Париже с генералом Ермоловым, к которому он неожиданно обратился с вопросом: «Ну, что, Алексей Петрович, теперь скажут в Петербурге? Ведь, право, было время, когда у нас, величая Наполеона, меня считали за простачка»[1020]. Когда император получил из Петербурга прошение Сената об устроении праздника-триумфа[1021], его решение было быстрым и резким. Император не забыл своей столице обиды, которая была нанесена его самолюбию. Очевидно, к тому времени он сформировал и нарратив, позволявший сместить восприятие победы. Император отослал в Петербург следующий указ: «Дошло до моего сведения, что делаются разные приготовления к моей встрече. Ненавидя оные всегда, почитаю их менее приличными ныне. Един Всевышний причиною знаменитых происшествий, довершивших кровопролитную брань в Европе. Пред Ним мы все должны смиряться. Объявите повсюду мою непременную волю, дабы никаких встреч и приемов для меня не делать. Пошлите повеление губернаторам, дабы ни один не отлучался от своего места для сего предмета»[1022].
Можно предположить, что присланный из Петербурга «Проект обряда торжественной встречи» неприятно поразил императора. Хотя в преамбуле текста говорилось о «мужественном предводительстве прославляемого… монарха», сделавшего возможным «блистательные успехи победоносного Российского воинства»[1023], суть проекта сводилась к встрече «обожаемого» императора, но не царя-полководца или государя-воина. Не имея под рукой предписанного стандарта относительно того, как следует воспринимать произошедшие события, сенаторы руководствовались лишь собственным и не слишком лестным для Александра видением ситуации. Изъявляя чувство «живейшей благодарности», они предлагали императору вступить в город под пушечные выстрелы, звон колоколов и пение придворных музыкантов и певчих, отведать хлеб-соль, пройти мимо домов, украшенных «цветами и тканями», через триумфальные арки, мимо «особых возвышенных галерей», в которых должны были размещаться члены императорской фамилии, а также представители сословий, министерств и города. Планировалось, что в шествии к Казанскому собору Александра I будут сопровождать избранные купцы и члены магистрата, дворянство, «присутственных мест чиновники», чины департаментов и коллегий, депутаты от губерний, Правительствующий Сенат и обер-прокурор, Госсовет и статс-секретари, статс-дамы и камер-фрейлины. Из текста следовало, что за императором будут следовать все, кроме собственно армии[1024]. Военные чины появлялись в описании лишь для традиционного оформления церемониала: отряд лейб-гвардейской конницы открывал и закрывал шествие, а вдоль улиц предполагалось устроить «шпалеры» войск[1025]. Хотя сенаторы полагали необходимым вынести трофеи, захваченные у неприятеля, и назначить императору должное сопровождение из «генерал-адъютантов, флигель-адъютантов в свите Его Императорского Величества состоящих», документ содержал впечатляющую приписку: «Если Государь Император не соизволит предводительствовать войску и без оного вступить за благо рассудит в столицу, тогда весь ход будет замыкать отряд конницы с трубами и литаврами»[1026]. Таким образом, высшие чиновники империи не просто предполагали, но прямо указывали, что «сокрушитель Наполеона» Александр I вполне может вступить в свою столицу и без войска. Образ монарха выстраивался в данном случае в соответствии с принятой императором на себя ролью «лидера нации»[1027], и появление армии не воспринималось Сенатом как неотъемлемая часть композиции. При этом сенаторы, не уловившие смену символической конъюнктуры и не получившие