известие, что привезла гостья.
Скривилась от неожиданного надсадного воя летящей авиабомбы, и неожиданно каким-то краешком сознания ощутила, что никакая это не бомба, — завыла она сама. Подхватив в беремя заболевший живот, охнув от резанувшей боли внизу, упала за занавеской на кровать и закричала тяжело, по-животному. Матрёна, оттолкнув гостью к лавке, бросилась, крестясь, за занавеску, где рыдание снова переходило в крик боли.
— Иди, милая, иди, откуда пришла! В улице в доме с белыми ставнями тётку Анну крикни, мол, рожает девка-то, — подтолкнула её к двери.
Приезжая, рванула пальто так, что затрещали и посыпались на пол пуговицы. Бросилась к умывальнику и, торопливо намывая руки, крикнула Матрёне:
— Не нужно никого! Я же врач! Готовьте воды, воды побольше, и во что завернуть. Бельё какое-нибудь. Только чистое!
Анютка встревоженно занырнула на печку и зажимала уши каждый раз, когда возобновлялся Пашин крик. Метались по дому Матрёна и Елисей — с водой, с тазом, с холстинами. Плакала Анютка, когда крики Паши становились, казалось, нестерпимыми.
— Слушай меня! Тужься! Тужься, говорю, — властно командовала докторша. Матрёна только успевала исполнять команды приезжей. Утешал Анютку дед Елисей, вызволив с печки под своё крыло, обнимал и тихонько шептал на ухо:
— Потерпи, Нюта, не боись. Дело-то житейское. Посидим рядышком. Там без нас управятся.
— Деда, а война скоро кончится?
— Скоро, милая! Скоро! Покатился немец к дому. Теперь ему обратно уж силушки не будет к нам лезть! Ох ты, Господи! Помоги разрешиться от бремени, — крестился он попутно, отворачиваясь к иконам…
А Пашин крик стал стихать, будто обессилела она совсем. Елисей встревоженно закрутил шеей. Не нравилась ему эта тишина, прерываемая тонким стоном. И вдруг стон перерезало детским криком, сначала слабеньким, а потом всё более уверенным.
— Дед, у тебя слёзы-то в бороду катются, — засмеялась Анютка, размазывая тёплыми ладошками сначала свои, потом дедовы слёзы. Из-за занавески вынырнула Матрёна, наскоро сполоснув руки под рукомойником, подбежала к Елисею:
— Ой… Слава те, Господи, внук у нас, Лисеюшка, внук, — обняла дедову голову и расплакалась. — Дай стул-то, присяду. Ноги трясутся. Господи, как будто сама родила. Ой, намучилась Пашенька. Сидите тут! Пошла я к ей.
А потом в кухню вышла и приезжая и тоже к рукомойнику:
— Внук у вас, Елисей Иваныч! Рыженький, в деда, а глаза синие. Папкины, — оглянувшись на занавеску, потянула Елисея за собой в угол кухни.
— Может, поговорите со своими? Отдайте мне ребёноч…
— Тише ты! Тише! Куда отдать-то! Нехристи мы што ли, своего ребёнка отдать? Оставайся тут! Дом у нас фершалицын пустует…
Фершала второй год нету. А ты нам позарез нужна. Верка вон с Ганькой сухарят. Верка-то с её телом и тройню принесет! А тут у тебя уже и крестник есть, — убеждал он докторшу, приобняв её, как дочку, вертя перед носом крючковатым чёрным от дратвы пальцем. — Оставайся! Родней родной нам всем будешь!
— Ой, не знаю я, — колебалась она, беспокойно оглядываясь на звуки за занавеской.
— Что знать-то! Сама ж говоришь, нету никого у тебя. А тут крестник расти будет! Зовут-то тебя как? От, голова баранья, даже и не спросил! Клавдия?! — обрадовался Елисей. — Оставайся, голубиная ты душа. Сам Бог, видать, тебя сёдни к нам прислал, Клава! Погоди! Анютка! У тебя куклу-то как зовут?
— Федора, деда, — Анютка прижала к себе неразлучную свою тряпичную подружку.
— Во как. Значить, у нас Матвейка родился! Вот так вот! Федора да Матвейка у нас сызнова будут! Рыженький, солнцем поцелованный тоже… Можно глянуть-то? — И, не дождавшись согласного кивка, аккуратно ступил в сторону занавески, сообщив на ходу сыновьям на стене новость:
— Парень у нас! Матвейка! От так от! Дядьками вы стали…
Придумал какую-то «любовь»!
— Дед, а дед! Ты вставать будешь или нет? — Поза и интонации у бабы Кати, как у сержанта-сверхсрочника. Кто духом послабей и дрогнул бы. А дед бровью не повёл, пристально разглядывая заупрямившийся ремешок от часов: какого-то рожна сегодня вредничал, никак не попадая в свои скрепочки. Приладив ремешок на запястье, дед поворочался и сел в кровати поосновательней. Сетка её провисла почти до пола.
Насобирав из «джентльменского набора» четыре таблетки, баба Катя бережно несёт их в одной ладони. А в другой руке — стакан с водой.
— Да я же сёдни пил, — вяло начинает дед, но старушка обрывает:
— Каво ты врёшь. Пил он! Я уж курей накормила и печку подтопила, а ты ишо и вставать не думал. Пей давай. Смотрю, смотрю, не косись, — подталкивает его под отечную колотушку руки, заставляя засыпать таблетки в рот. Проглядит — и в иранку сбросить может. Глаза у него стали чудные: то вроде без проблеска жизни, безучастные. А то вдруг заиграют какой-то детской хитринкой. В этот момент он потихоньку шкодит: прячет таблетки, считая, что его уже перекормили всякой химией. Разум тоже играет в прятки. То он есть и дед обсуждает новости из телевизора и радио, вспоминает родню до пятого колена. То какой-то сквозняк по мозгам, который выдул последние двадцать лет, и он с утра засобирается на работу, с которой распрощался давным-давно, убеждая супругу, что опоздал к началу службы.
Дед честно запивает таблетки, ворча:
— Сколько их можно пить. Ничо ж не болит.
— Потому и не болит, что пьёшь! Вставай, умывайся да чайвать будем.
Подав руку, помогает приподняться из кровати. Тот, зевая и почесываясь, потихоньку вываливается из объятий своей старинной люльки и, надёрнув тапки на отечные тоже ноги, по-медвежьи переваливаясь, плывёт в другой край избы — к рукомойнику.
Баба Катя терпеливо ждёт за уже накрытым столом. Под полотенцем паруют стопкой блины, исходят паром две чашки — большая — дедова, поменьше — бабкина.
— Хошь доктора в телевизоре и ворчат, что вредно, но как вот поись-то, без блинов, без сала, — продолжает спорить с невидимыми профессорами баба Катя. — Врут всё! А штоб мы поскорей с голоду помёрли. И пенсию платить не надо. А я не поем, так и заснуть не смогу.
При подходе деда к столу успевает и стул поудобней поставить, и тарелку из-под широкого локтя убрать, и торжественно открыть румяную горку.
— Когда уж успела блинов-то напечь? — совсем по-детски удивляется дед, протягивая руку к самому горяченькому, сверху.
— Дак не всё ж лежебоки, койку мнут! — парирует бабка, пододвигая ему ближе вазочку со сметаной.
Утренние посиделки с разговорами затянулись на добрых полчаса, пока дед не начинает ёрзать в поисках опоры для руки.
— Пристал? Но, щас помогу, — поднимается со своего табурета бабка и опять подаёт ему руку.
Взявшись за её маленький кулачок,