смеется, подзывая с ограды своего мужа. Пообедав вчетвером, стали уж планы строить, что дальше делать. Перебралась Катерина в Новониколаевку, три года там и прожили, а потом в свою деревню вернулись с двумя народившимися уже малышами.
— Эта… Иди-ка сюда, — позвал из спальни дед. Баба Катя снова сорвалась с места. Стоя у изголовья, глянула пытливо:
— Чего?
— А щас утро или вечер?
— Утро, конечно! Ты ж блины со мной ел.
— А сама-то таблетки пила? Или токо меня травишь?
— Пила, пила, не переживай.
— Запереживаешь тут. Тебе вперёд меня никак нельзя. Я ж даже с койки без тебя не вылезу. — И глаза деда глядели в этот раз вполне осознанно и серьёзно. — Ты бы телевизор, что ли, включила. Картина, можа, какая идёт, про любовь, — улыбнулся он, переключившись с хмурой мысли.
— Придумал тоже, «любо-о-овь». Разе она есть? Сказки! Дурь одна в этом телевизоре. Давай-ка, я лучше тебя побрею, — поднявшись с кресла, привычно включила бритву и стала сбривать щетину, сбавляя нажим на месте старого шрама на шее, а потом аккуратненько протёрла лицо влажной салфеткой.
— Вишь, ты ишо у меня молодой, — улыбнулась она, пригладила неровно остриженный ею же чубчик и прижала его остриженную головушку к груди…
Я ждал тебя, Мотя…
Когда тебе лет семьдесят и две трети из этого, а то и больше, ты месила ногами в литых сапогах навоз на скотных дворах фермы, то уж чем-чем, а статью да здоровьишком не похвастаешься.
Вот и Матрёна Николаевна из этих, «ферменских». В сенцах есть уголок, где ещё висят пара халатов-спецовок и залоснившаяся на животе фуфайка. Если прижаться к ним в потёмках носом, то можно уловить запах силоса. Ох, тот ещё продукт! Бывало, раз на пять-семь платки простираешь, занесёшь их с мороза домой, ломкие и льдистые, оттаять да досушить, а они и испустят на радостях силосный дух на всю избу…
И хоть видно в окошко, что на месте фермы теперь пустырь, только старая, просевшая хребтина от склада ещё маячит, обозначая в крапивных зарослях бывший колхозный участок, фуфайка в сенцах нет-нет, да напомнит запашком о ранешном…
А уж артриты, да кто ещё там мудрёный, что накрепко прицепились к рукам, к ногам да к коленкам — те и дня не дадут позабыть приснопамятные «три тысячи кг надоев от каждой коровы», будь они неладны…
Поглядывая на занемогшего деда, Матрёна достаёт из посудника старую жестяную банку из-под чая и вытаскивает оттуда документы.
— Сможешь один завтра без меня-то? — больше для успокоения собственной совести спрашивает у деда.
Тот только вздыхает. Отёчной пятернёй чешет когда-то знатное пузцо…
— А чо нам теперь мочь-то. Молодой… горячий… С вечера в штаны надую, утром — сухой, — одышливо балагурит дед.
Понимает, что день без её ворчания, терпеливых подношений таблеток по часам, чаеваний за столом, куда он пока в состоянии подходить, покажется длинным. А Матрёна, прицепив расшатанные оглобли старых очков к ушам, выискивает паспорт, справки и ещё какие-то важные бумажки, без которых врач нынче и глядеть не станет.
Собрав весь свой архив в пакетик, для верности перевязала его шнуровой резинкой и положила в ещё один. Туда же поставила поллитровочку сметаны и в другой пакетик — вчерашних тарочек с черемухой. Зайдя в спальню за печку, наказывает:
— Помногу не лежи, ходи помаленьку. А то опять отечёшь, как колотушка, никакой фурасемид не поможет. Чай варить будешь, дак про чайник не забудь…
— Што я, дурак уж совсем…
— Да обои неумные… Я вон позавчера его не долила да включила. Ладно, сразу вспомнила! Каво теперь обижаться, раз уж чудные на голову стали. На двор-то пойдёшь, дак кухвайку одевай, ты потный весь, сразу же просквозит. Хиусок холодный. Руки сразу терпнут, — продолжает она поучать старика, проворно подсобирывая платье, кофту понарядней и доставая из шифоньера почти не ношеную стёганую куртку.
По-хорошему бы, и ехать никуда не надо… Голова, пожалуй, полжизни проболела, не до лечения было. Понятно дело, ветром продувало. Дорога к ферме через поле, а он там гулял, ветер-то, только завихренья ходили! На ферме до поту наломаешь хребтину, домой скорей. Опять ветер в затылок, перебирать влажные завитки, голову студить. Это себе Матрёна такой диагноз выставила. Может, и другая причина, да кто ж её искал…
А тут новая хворь приключилась, у стариков же почти каждое утро новая хворь. Как кончился список, считай, помирать можно… Заболели вены на ногах, будто тянут невидимые электрики жи-лушки по ногам в разные углы. Места от боли найти невозможно, а под коленкой ещё и нарос бугор с ладошку, брусничного цвета.
Утренний автобус в восемь уж подсобрал редких пассажиров — кого в «безработицу», кого по врачам, и Матрёна, зажав между коленок свой пакет, досыпала у стылого окошка утренний сон. Снилось ей, что она проспала на дойку. Бегает по дому, собираясь, Иван, ещё молодой и крепкий, уже надёрнул свои вещи — пиджак, кепку. И два раз уж возвращался от машины — поторопить её. Покрикивает. А она бы рада, да рука как будто отнялась, не даёт возможности одеть фуфайку. За окном снова засигналила доярочья машина. Матрёна проснулась, оторопело огляделась на пассажиров, тоже нехотя просыпавшихся перед райцентром. Дорогу переходили унылые утренние коровёнки, которых нелёгкая гнала по весенней голой степи, с которой только сошёл снег. Автобусник раздражённо подал сигнал второй раз, и Матрёна окончательно проснулась, растирая одеревеневшую во сне, видимо, от долгого сидения, руку.
Через три часа Матрёна Николаевна уже посиживала у старой подружки, которая укочевала из деревни в райцентр к внукам. Сидя за столом, приноравливалась есть левой рукой:
— Правая-то как отерпла в автобусе и что-то в ей заклинило, — жаловалась она подружке.
— Ты б зараз показала хирургу, раз с венами обратилась!
— Шипко я им нужна! Думала, можа, схлопочу инвалидность. Всё какую таблетку задаром дадут! Рассказываю ему, жалуюсь, он пишет и пишет, головы не подымая от гумажек. Мои все перебрал, свои пишет. Потом подает гумажку — вот, мол, написал вам, какая мазь, два раза в день мажьте. А я осердилась: мужик хворый день дома один лежит, а он меня даже не потрогал! Мазь-то я и без него мажу! Говорю: «Вы хоть у меня под коленкой-то пошарьте!»
Обе старых телятницы расхохотались.
— Погоди-ка… — Анна бросила улыбаться. — А ты правой рукой вообще не можешь ись?
— Нет. Я ж тебе говорю. Отерпла в автобусе.
— А чо у тебя шти из рота проливаются?
— Да тороплюсь, они, поди, и льются, душа уж домой вся едет, к