Ваньке, а я всё ещё тут.
— Погоди, погоди. Однако тебя паларизовало! У моего так же рот кривило и рука неладная была!
На такси Матрёна снова добралась до врачей. По совету подружки сразу заявила, что у неё парализация, и загремела на пару недель в терапию.
Просилась домой за халатом и тапками, чтоб деду наказы сделать да няньку ему найти, да куда там — сразу в коридоре завалили на носилки. Лежала, очуманевшая от капельниц, и переживала за деда. Хотела было сходить на телефон — прирявкнули, чтоб не вставала.
К старику в деревню приехала внучка, сердито погромыхивала ведрами и чайниками, злясь на неспешный хворый мир и тоскуя о стремительной круговерти своей здоровой девятнадцатилетней жизни. И хоть зла с её стороны особо не было, дед чутьём понимал свою ненужность. Интерес к жизни потерял и всё реже стремился поймать глазами за окном воробушков, что прилетали каждое утро на черёмушную ветку.
Казалось, что без Матрёны и воробьи стали невесёлые, а нахохленные, злые, ссорились между собой. Небо, как назло, было серым, непроглядным и никак не могло разродиться ни снежком, ни солнечными лучами. Внучка, приехав ухаживать за ним, коротко бросила: «Положили бабу в больницу. Парализованная она, хоть бы отошла!» От этой ломкой, пугающей фразы стало Ивану ещё хуже. Ни вставать, ни пить таблетки не хотелось. Смысла лежать тут, ожидая, когда на соседнюю кровать привезут Матрёну, не видел. Парализованные в деревне были, повидал за свою жизнь. Ни рукой, ни ногой шевельнуть толком не могут, старой колодой повдоль койки лежат. Представить такой свою Матрёну не мог. Жмурился зло, пытаясь отогнать такие мысли, смахивал едучие слёзы, которые то и дело скатывались в овражек возле щёк.
— Дён двенадцать, поди, будут лечить? — спросил однажды внучку, загибая седьмой листок на численнике.
— Не знаю, — коротко буркнула она, мусоля пальцем по сотовому телефону.
На исходе второй недели Матрёна вернулась домой — похудевшая, растерянная. Издалека заглядывала на окна, на герани за стеклом, с множеством пожелтевших листочков, и осыпающимся цветом. Хоть и дорога от остановки до дома короткая, а ноги едва донесли. Тяжело с непривычки, после двух недель лежания на больничной кровати.
Распахнув двери, глянула в передний угол, на чёрную доску иконы, лика на которой давно уж было не разобрать.
— Слава тебе, Господи. — И бросила на пол пакет с бумажными причиндалами.
— Иван, живой тут? — И тихонько прошла за печку, к кровати.
Стаявший, как свечка, муж улыбнулся слабенько.
— Дай-ка скорей руку… Я ждал тебя, Мотя…
Присев на кровать, Матрёна взяла исхудавшую руку, прохладную, будто не она, а он шёл по стылому огороду к дому.
— Ты чо это, мой бравенький, чо это! Холодный-то такой, — расплакалась и, взяв мужевы ладони в свои, стала торопливо растирать и согревать их своим дыханием.
— Потерпи-и! Щас я печку ладом натоплю, чаю с тобой напьёмся. Стосковалась я по нашему чаю, несладкий он там, в больнице, — торопилась высказать она сокровенное в мужевы руки. — Думала, не дождусь, покуль оттуда выпустят, да с автобуса бегом к тебе, — стирая слезинки, частила она. — Чёрт бы в её не попадал, в больницу!
— Ходишь сама?! Слава тебе, Господи. А я думал, не дождусь. Не хворай так больше, — едва слышно сказал он и, погладив жену по ладошкам, улыбнулся. Слезинка покатилась в неопрятную серую щетину и сгинула там…
Отчайвали
Термосы тогда ещё только-только входили в обиход. Бледно-зелёный пластиковый корпус, широкая крышка, она же кружка, и хрупкая, как первый лёд в лужах, колба!
Мы шагаем с бабушкой на её покос. Я, подобно щенку, вьюсь вокруг бабушки. Успеваю пробежаться и в канавах у дороги, и вспугнуть из-под ног каких-то птичек, и самой испугаться их неожиданного взлёта прямо перед глазами из травы. А бабушка шагает размеренно, но всё равно споро. Покос ленивых не любит и прийти к табору нужно, пока роса ещё на траве.
За плечами у бабушки котомка, сделанная из обычного мешка. В уголки снизу замуровано по мелкой картошке. Благодаря ей лямки не сползают с уголков.
Мы проходим дорогой через кукурузное поле и заходим в «Крюкову». Местечко уютное, между двумя сопками. От дороги к вершинкам сопок выскочили пугливые березки и трепещут наверху своими зелёными сарафанами. А у пугающе глубоких оврагов сурово постаивают многолетние сосны, карауля, чтоб туда кто-нибудь не сверзился. Они же обрамляют дорогу, давая по утрам прохладную тень.
Придорожное сенцо — наше. Это полоса метра по два — три шириной от дороги к лесу. И в светлых полянках между сосен травянистые кружочки разнотравья, которые тоже можно косить. По каким-то правилам того времени косить можно только на закрайках, пока колхоз не откосится на больших лугах.
День на покосе такой же, как всегда: бабушка косит, я переворачиваю вчерашние валки, по малости лет к косе не допускаюсь. А мне и с граблями хорошо. Почти вприпрыжку ношусь по покосу, на лету ковыряя валки, где успев их причесать на солнечный пробор, а где и нет. За это получаю ласковый нагоняй от бабушки:
— Не торопись ты, свиристёлка моя! Ладом их ставь дыбком. Пушшай солнышко-то их просушит, — подучивает она на ходу, выставляя валки на попа одним ловким движением. Кажется, что валок у неё один, длинный, неторопливо поворачивающийся к солнцу взлохмаченным вихром. А грабли такие ловкие в её узловатых руках, что сено вообще кажется привязанным к ним.
К обеду, когда я уже устала от поскакушек по полю, бабушка зовёт меня чайвать. День у нас с нею необычный. Вместо чая с привычного костерка, который она наскоро соорудила бы из сухих тальниковых прутьев, у нас сегодня настоящий китайский термос! Он с уже готовым, в доме ещё налитым, чаем! Не знаю, кто радуется больше — я или бабушка, для которой термос тоже в диковинку.
Торжественно расстелив полотенчико у ног, она достаёт из котомки калач, конфеты, огурцы, вареные яйца. А потом осторожно откручивает крышку термоса. Довольный термос пыхнул на нас парком из горловины, выдохнув его вместе с пробкой, а мы, почти не дыша, разливаем чай в «люминиевые» кружки. Вот ведь чудо! Чай, налитый ещё в семь утра, к полудню ещё совсем не остыл. Осторожно, чтобы не обжечься, чаюем, восторгаясь китайской придумкой.
— От ить ушлые-то! Чо придумали, хошь и неруси, — удивляется бабушка, разглядывая термос и парочку рисованных журавлей по корпусу.
— Только шипко, говорят, лебезный, матка наказывала, не дай бог, мол, стукнете, сразу сломается, — в пятый, а то и в десятый раз предостерегает она