Я хочу умолчать, но помимо воли моей рождается голос, а с губ срываются искренние слова:
— Мы хотели украсть эти деньги.
— Не понимаю тебя?..
— Нас никто не избивал. Это мы сами друг друга…
— Ты оригинал или ты шутишь?
До нее, кажется, доходит. Ася отшатывается.
Подавленная и уже недосягаемая, с бледным лицом, она уходит прочь по длинному-длинному больничному коридору, такому ровному и длинному, что кажется: ему нет конца.
А я беззвучно кричу в этот теплый, залитый солнцем, сверкающий и все-таки прекрасный мир, на всю землю:
— Обождите с приговором! Обождите!..
1965 г.Где-то в России
Памяти отца моего
Самая худшая болезнь — память.
Не только днем, при свете солнца, она тревожила Егора даже ночью. Память в сумраке ночи становилась у его изголовья, как привидение, до тех пор, пока заревой свет не начинал сочиться в окна дома. Но и утром Егор мог припомнить такие детали, что все прошлое вставало обостренно, ныло, как старая открывшаяся рана. Может, потому он и размышлял упорно о прошлом, хотя давно уже позарастали травой и обвалились братские могилы. Да и слезы тоже повыплаканы. Жизнь вошла и устоялась в новых берегах, и поются новые песни. А он вдруг вспомнил предателя Василия Харитонина, исчезнувшего бесследно в океане жизни. Двадцать лет прошло… Неужели все эти годы Егор, пока был здоровее, жил беззаботно? Здоровый живет будущим, больной — прошедшим.
…По выжженному и снегом притрушенному суходолу Харитонин брел в одном исподнем белье. Партизаны схватили и выволокли его, теплого, из постели в помещении зондеркоманды.
Егор аж глаза протер: да, это он, школьный дружок, Харитонин Васька!.. Тот бегал глазами, стараясь поймать взгляд Егора, вымаливал пощаду.
В уши вползал умоляющий, страхом наполненный его шепот:
— Ради Христа, Егор… Война, сволочь, спутала все. Ты же знаешь меня…
Так он, жалкий, стоял перед ним, проклинал войну и немцев с их ужасной зондеркомандой. А был отменным полицейским головорезом. Егор только и бросил ему сквозь едва разжатые зубы:
— Знаю… Иди, иди, рассчитаемся!
Студеная чернота зимнего леса, скрип снега под валенками в озяблой тишине, далекий перестук пулемета — уже за спинами партизан, разгромивших зондер-команду. Вот и овраг… Орава полицаев устроила здесь засаду — на их стоянку в деревне Богодилово, видно, успели сообщить, — ударила неожиданно. Четверо партизан из отряда Бати так и остались лежать в снегу. Харитонин в суматохе Кинулся вбок — был ловок и хитер, — пополз к полицаям, выгребая снег руками. Егор взял было его смутно мелькавшую голову на мушку, но промахнулся, и тот успел скатиться в овраг. Отстреливаясь, партизаны кое-как ушли через — болото на базу, к своим. Красновские леса укрыли партизан…
С тех пор Василий Харитонин пропал, в округе о нем больше не было слышно. Возможно, убоялся расплаты, ушел куда-то подальше от здешних мест, где мстил бы ему каждый камень. Слух проходил: свое кровавое дело Харитонин творил потом и в Белоруссии. После войны же он словно сгинул, но память оставил…
* * *
Зима ложилась долго. Снег вывалил при первом зазимке; дымом и ветром сгоняло его три раза, но в декабре замело прочно. Жали сухие, трескучие морозы. К Новому году ударили за тридцать; осиянные светом луны, тянулись вдаль сугробы — за хребтины старых смоленских холмов, спокойно охраняющих дремучую историю. Диковинно синий Днепр заковало в ледяную неволю. По зеленоватому льду путаным пушистым кружевом сучилась поземка.
В лесах стыла глубокая тишина. Заяц крепкими зубами глодал липу и клен, ночью заходил в сады, искал стволы помоложе, где много тягучего сока.
Страшно, тоскливо выл около оврага волк. Матерый, взъерошенный старый волк наводил ужас на старух с самых горьких военных зим.
Ночью, когда слышались его унылые подвывы, Варвара холодела от страха, шептала:
— Беду накличет, паразит.
Выходя на крыльцо и долго слушая волчий вой, Егор однажды решил: «Убью!»
Две ночи, закутавшись в шубу, он просидел впустую около старой, полуразвалившейся часовни. К утру приходил обмерзший, но возбужденный.
Варвара ругалась:
— Нашел дело! И так непохож на человека. Страхота!
Слушая голос ее, искал в интонациях уважение и гнулся еще более, не находя.
Третью ночь караулил волка в брошенном на бугре сарае. Сугробы отливали разящей синевой, низом идущий ветер дышал стужей. С хрястом лопалось и звенело промороженное дерево.
В сарае слежались запахи хлебной пыли, мышей, напоминавшие далекое детство, — оно подходило к нему, стояло тут, рядом — залезь на сарай да лишь крякни на все поле, и поскачет ребячье эхо, как белка. Но, видно, он поутратил давно огонь молодости, и даже эта таинственная ночь в сарае уже не тронула сердце так, как раньше.
Волк был хитер и неуловим. Егор караулил его и под сараем, но зверь заходил с другого конца, от грейдерного большака, и сызнова выл. А Егор шептал в яростном бессилии:
— Допляшешься, сдеру шкуру!
Четвертую ночь высидел в кустах около оврага. Волк появился в полночь, провыл два раза. Цепенея, Егор выждал, принюхиваясь к ветру, пахнувшему волчьей шерстью, подпустил на три-четыре шага, увидел острую пасть, пружинистые ноги — и ударил из обоих стволов.
Снежная пыль взметнулась кверху, когда улеглась — не было ничего. Оставляя кровавый след, волк ушел тропами по оврагу, оттуда в лес, и с этой ночи не стало слышно его вытья.
Зимние ночи как вечность. После охоты на волка у него пропал сон. Частенько стал выходить на крыльцо, курил, смотрел на сверкание снегов под луной, на посеребренный лес, и мысли сами собой оборачивались к прошлому.
Был он когда-то крепким и ловким парнем, любил и страдал больше других, целовал под плетнями девчонок, пел песни, лазил в сады за яблоками — все было, было…
Так неужели ушло навсегда? Ему только сорок с небольшим, но он болен, старая военная рана дает о себе знать. Что же? Дуреть от скуки, резаться в «козла» с пенсионерами? Или таскать корзины и кошелки на базар на пару с супругой? А во взглядах горожан: «Егор! Не тем ты был… Обмещанился…»
За спиной стояли его же молодые Годы, наполненные грозами, и люди их помнили. Там были его труды, где он и косил, и строил дома, и пахал, и сеял хлеб, и молотил, разводил колхозный сад, гнил на торфоразработках, осушал землю — подсчитай-ка все содеянное его же руками! Но больше уже ничего нет, а ему всего лишь сорок четыре и прописан покой, как инвалиду войны. Жизнь…
Студеный ветер жег ему лицо, холод обволакивал тело, но он недвижно стоял на своем крыльце, изрядно замерзая, — не хотелось ему идти назад, в теплый и тихий дом, где всегда пахло вкусно драчонами, хмелем, пирогами и здоровым телом Варвары, его жены. Его угнетало это.
Яркий, красный Марс, когда Егор только выходил на крыльцо, постепенно начинал тухнуть, вытекать понемногу, и небо далеко высвечивалось зеленью, приобретая цвет недозрелого яблока. Бледнела и луна, она уже не казалась живой, а будто вырезанной из бумаги, наклеенной на фиолетовое стекло.
Сильно промерзая, Егор испытывал состояние деятельности, жажду работать, чтобы запел каждый мускул. А на память ему все чаще и чаще стал приходить странный и глупый стишок:
Мы жизнью странною живем.Мы от военных ран умрем…
На крыльце, кутаясь в пуховый платок, появилась сонная Варвара и сказала ему:
— Сдурел ты, замерз же! Завтра надо поране встать. Я там много чего нести наготовила. Подсобишь, не барин. Люди-то хапают… Соленые огурцы в сезоне. Да не на вес — штучно, штучно надо. Маренковы, глянь, машину купили. Слышь ай нет, Егор?! Оглох!
Он молча пошел следом за женой и подумал о том, что когда-то нечаянно оступился, сойдясь с ней, так с тех пор и падает в пустоту и все летит, летит, как во сне, не в силах остановиться.
* * *
Счастлив тот, кто без страха и упрека может услышать безмолвный, но неумолимый для больной совести голос мертвых, оставивших после себя мир и жизнь и уже забытых… Егор слышал эти странные голоса, но бреда тут не было, а явь стояла, как и память, на обеих ногах около него.
…Приникая к земле русой головой, смертельно раненный Акулин шептал тогда в холодном январском поле после боя:
— Засеять бы землю одним добром… Уберегись, Егор!
Много сеял он, казниться ему нечего. Но всему виной его сердце, чем-то недовольное, еще с детства привыкшее не искать покоя. Работал — совесть свидетель. И если ветер иногда приносит слова погибших, то это упрек уже не прошлому, а настоящему.
Да и как упрекать старые раны?
Егор вылез из постели и сел, с непонятной грустью прислушиваясь к яростному петушиному крику. Сквозь плотные двойные рамы он просачивался сюда, оседая в пыльных цветах, в тяжелых шторах. «К хорошей погоде», — подумал он. Вмятина в перине хранила тепло жены. Он с удивлением и отчужденностью скользнул взглядом по тесно уставленной комнате. Седьмой год он уже так смотрит — то равнодушно, то бунтующе.