складывала руки, словно бы опускала их на клавиши фортепьяно; шепчущий голос, похожий на легкий ветерок, что перебирает пергаментные лепестки исландских маков, которыми в Пасадене на зиму засеивали грядки; белые щиколотки, скрещенные и неподвижные. Кого я люблю больше? – спросила себя Грета, но в этот момент профессор Больк кашлянул, дернув кадыком, и безапелляционно произнес:
– Что ж, увидимся с вами и Лили в Дрездене.
* * *
Однако Грета не могла привезти Эйнара в Дрезден – во всяком случае, пока. По многим причинам, включая закрытую выставку ее последних полотен, всех с одним и тем же сюжетом: Лили лежит на столе, руки сложены на груди, глаза закрыты, как у покойницы. Картины – небольшие, размером с хороший словарь – вывесили в паркетном вестибюле особняка некой графини, расположенного в паре минут ходьбы не только от одной из лучших художественных студий Парижа, но и от лучшей аптеки города, хозяин которой знал все о масках для лица из нормандской грязи и лосьонах из смеси сока лайма и «Натурального экстракта из Пасадены» (Грета снабжала аптекаря маслом апельсина в обмен на приборы вроде вакуумного аппарата для чистки лица, поскольку Лили все чаще и чаще прибегала к косметическим процедурам).
Портреты – всего восемь – за один вечер скупили коллекционеры, чьи шоферы ждали на улице перед распахнутыми дверцами кабриолетов «Нюрбург», отделанных ореховыми, с волнистым рисунком, панелями, в которых отражалось солнце ранней осени. Выставку устроил Ханс, шепнувший не одному редактору газеты, что это первое важное событие la rentrée[74].
На лацкане пиджака он носил булавку с опалом. Ханс стискивал руку Греты всякий раз, как следующее полотно снимали со стен графского вестибюля, которые были отделаны молдингами, забитыми краской вековой толщины. Сумма на счете Греты в головном отделении «Ландмандсбанка» постоянно росла, однако вид раскрытых чековых книжек в кожаных чехлах и шорох перьев по бумаге, проложенной слоем копирки, заставляли ее взгляд затуманиваться от скуки.
Выставка была первой причиной, мешавшей немедленно отправиться в Дрезден. Второй причиной стал Карлайл, который подумывал остаться в Париже на Рождество. Насколько Грета знала, с братом ее объединяло как минимум одно качество: решительность в доведении любого дела до конца. У Греты не было ни одного незаконченного портрета. Право же – теперь даже она это признавала, – многие ее работы, особенно ранние, написанные в Дании, никуда не годились. О, если бы только она могла под покровом ночи вернуться в Копенгаген и убрать со стен всех этих кабинетов на Вестерброгаде[75] и Нёрре Фаримагсгаде[76] дрянные официальные портреты, намалеванные ею в юности, когда она еще сама не понимала, чего хочет или может достичь! Грета вспомнила ужасный портрет герра Глюкштадта, инвестора, вкладывавшего средства в Восточно-Азиатскую компанию[77] и Свободный порт Копенгагена: рисуя шапку волос, она использовала серебряную краску, а его правая рука, сжимавшая ручку, выглядела как какой-то обрубок, колода телесного цвета со смазанными контурами.
Грета знала: и она, и Карлайл одержимы желанием действовать; под оболочкой их почти одинаковых по размерам тел горело стремление добиваться результата. Как-то раз Карлайл вернулся в каситу с ворохом новостей, услыхав которые, Грета ткнула кисть в банку со скипидаром и опустилась на тахту.
– Мы с Эйнаром консультировались у разных врачей, – начал он.
Благодаря поездкам в открытом авто Карлайл слегка загорел и стал еще привлекательнее, чем прежде. Закрыв глаза и внимая голосу брата, ровному и четкому, Грета как будто бы слушала в записи саму себя.
Карлайл описал каждый визит, их бесполезность и унижение, которое пришлось пережить Эйнару.
– Он сильнее большинства мужчин, – заметил Карлайл, и Грета мысленно произнесла: «Знаю». – Но один доктор – доктор Бюсон, – продолжал Карлайл, – полагает, что может ему помочь. Он уже сталкивался с подобным. С людьми, которые считают… – тут голос Карлайла дрогнул, чего с Гретой не происходило ни разу, – будто в них живут несколько личностей. – Карлайл объяснил сестре суть лоботомии, рассказал о маленьких острых сверлах, разложенных на тележке с колесиками. Из его слов выходило, что провести процедуру – не сложнее, чем прихлопнуть муху. – Думаю, Эйнар хочет сделать эту операцию, – сказал он.
– Это плохо, потому что я тоже нашла врача, – перебила Грета. Она засыпала молотый кофе во френч-пресс, залила кипятком и теперь разливала по чашкам. Когда она обнаружила, что в доме нет сливок, в ней всколыхнулось странное чувство, как если бы она вновь была маленькой девочкой в их особняке в Пасадене и горничная-японка не поставила на стол обещанное блюдо с засахаренными финиками. Грета с трудом сдержала желание топнуть ногой. Она и сама ненавидела эти приступы мелочности, но иногда просто ничего не могла с собой поделать. – Он говорит, что может помочь Эйнару измениться, – продолжала Грета. Извинившись за отсутствие сливок, она хотела сказать: «Кажется, и хозяйка, и художница из меня никудышная, пускай мне и нравится думать наоборот», – но решила, что это прозвучит неискренне, или с оттенком неблагодарности, или как-нибудь еще – ох, откуда ей знать как, – и почувствовала, что вспотела под длинной юбкой и блузкой с тугими рукавами. Почему она обсуждает собственного мужа с братом, с какой стати Карлайл вообще высказывает свое мнение? – мысленно возмутилась Грета, но остановила себя.
– Доктор Бюсон уверяет, что поможет Эйнару измениться, – настаивал Карлайл. – Твой доктор предлагает то же самое? Он что-нибудь говорил об отверстиях во лбу?
– Профессор Больк говорит, что готов превратить Эйнара в женщину, – объяснила Грета. – Не психологически, а физически.
– Но как?
– Путем хирургии. Профессор намерен провести три операции.
– Не понимаю.
– Верь мне.
– Конечно, я тебе верю. И все-таки что это за операции?
– Операции по смене пола.
– Эйнару уже сказала?
– Пока нет.