Я сразу же написал Коле благодарственное письмо. В лагерь. Возможно, моё послание и дошло бы до адресата, отправь его через волю. Но я опустил его свёрнутым треугольником в «свой» трёхведёрный почтовый ящик с надписью: «Для писем, жалоб, заявлений от заключённых». И — как в бездонную пропасть…
Маргарита
В маленьком притоне Сан-Франциско,Где бушует тихий океан,Как-то раз осеннею пороюРазыгрался сильный ураган.Девушку там звали Маргарита,Чёртовски красивою была.За неё лихие капитаныВыпивали часто до утра.Маргариту многие любили,Но она любила всех шутя.За любовь ей дорого платили,За красу дарили жемчуга.Но однажды в тот притон явилсяЧернобровый смуглый капитан.В белоснежном кителе матросаИзвивался гибкий его стан.Сам когда-то жил он в Сан-ФранцискоИ имел красивую сестру,Ну и после долгих лет скитанийОн пришёл на родину свою.За дорогу он успел напиться,В нём кипели страсти моряка.И дрожащим голосом невиннымПодозвал девчонку с кабака.Маргарита нежною походкойТихо к капитану подошлаИ в каюту с голубою шторкойЗа собой матроса повела.Ночь прошла, и утро наступило,Голова болела после ласк,И впервые наша МаргаритаС капитана не сводила глаз.Маргарита лёгкою походкойСнова к капитану подошлаИ спросила, знает ли он Шмидта,Шмидта, её брата-моряка?…Тут взглянул он в глазки Маргариты,И в глазах заискрился испуг:Вот он с кем провёл ночные ласки!И к ногам сестры упал он вдруг.
На раскалённой решётке
1951, зима
«Пользование аней пятнадцать минут. За сверхурочное пребывание в ане 3 суток ШИЗО. За самовольное пользование аней 5 суток ШИЗО. Посещение ани бригадами строго по графику».
Скинув одёжку под этими слегка подкорректированными остряками-самоучками правилами, я нацепил шмотки на металлические крючки из толстой проволоки, надвинул на босу ногу кирзовые ботинки с сыромятными ремнями вместо шнурков и гаркнул:
— Володя, открывай!
— Счас, — послышалось из каптёрки прожарщика. — Не спеши как голый ебаться.
А я и в самом деле голый стоял перед не успевшей поржаветь, обитой жестью массивной дверью со смотровым окошечком на уровне глаз.
Володя с каким-то незнакомым мне зеком, судя по замурзанной его физиономии и ещё более грязной одежде — кочегаром, похлёбывали из кружек чифир. Прожарщик был, несмотря на свою молодость — мне одногодка, — запойный чиканашка. Его «счас» могло растянуться, действительно, на целый час. А то и более.
— Ладно, я сам, — оповестил я Володю и откинул металлическую полупудовую пластину-щеколду.
Из темноты камеры пахнуло мощным сухим жаром. Ступая по решётчатому полу, я проворно повесил крючки с одеждой на трубы, сдвинул моё приданое по этим трубам к центру камеры, где жарче, и притворил за собой дверь.
Боже мой, какое блаженство! Веничек бы сюда берёзовый, пышный, похлестать себя по рёбрам и мослам…[172]
Всё моё тело ныло застарелой нудной болью и от чугунной тяжести перетруждённых мышц, особенно — икр. Их я и принялся разминать в первую очередь.
Когда глаза освоились в полутьме, то глянул ради интереса — на термометр сбоку окошечка, — ого! Сто пять. Или даже сто шесть.
Внизу, глубоко под решёткой, десятками кроличьих глаз подмигивали колошники. Я потряс всё моё имущество, уже успевшее раскалиться с краёв. И заметил, как заискрило внизу. Это, отвалившись, летели в адский вар мои враги — кровососы.
Вши грызли нас неустанно, днём и ночью, но особенно зло — утром, во время развода, и вечером, после съёма с объекта, когда тело, распаренное, начинает остывать. Вот тут они и набрасываются дружно, всей бандой — ведь не рассупонишься на морозе и не станешь их, подлюг, вытаскивать из-за пазухи и давить. А днём им не зацепиться — тело постоянно в движении, и они, вражины, отсиживаются в швах, плодятся и ждут своего часа. И вот, когда он наступает, зеки начинают егозиться, ёжиться, чесаться, нещадно матерясь, вся масса человекообразных существ в серых бушлатах и матерчатых шапках-гондонках, толкущихся в проволочных загонах — «скотниках».
А сейчас я торжествовал и с удовольствием потряхивал то рубаху с кальсонами, то куртку со штанами, то телогрейку — они висели просторно, на трёх крюках.
Капля пота упала на решётку, зашипела, вскипев. Я принялся усиленно массировать мышцы, преодолевая боль и чувствуя, что становится почти невтерпёжь переносить столь высокую температуру. Может, не столь её, как запах горелых тряпок и ещё чего-то, наверное насекомых.
Через эту камеру прокалили тысячи лагерных шмоток, но вшей, кажется, не стало меньше. Война! Кто — кого.
Как-то не по-человечески, а по-дурацки всё получилось: построили, правда, кое-как пищеблок; десяток вместительных сортиров, очков на сто каждый — в четыре ряда; землянок вырыли тоже не меньше десятка, а после и бараки сколотили из щитов, набитых опилками; карцер — в первую очередь, досрочно, домик для опера, каптёрки и прочие хоромы, а совершенно не подумали о водопроводе и… бане. Воду в зону возили в цистернах машинами с ближней железнодорожной станции. С наступлением зимы перебои с водой превратились в правило. Её даже не всегда хватало для приготовления пищи. И тогда задерживали обед или ужин. Часто, особенно по вечерам, мы сидели с сухими питьевыми бачками. Случалось, глубокой ночью дежурный будил нас, и мы мчались к обледенелой цистерне с вёдрами и другими ёмкостями, и с боем, приступом брали её, оттесняя, и даже кулаками, тех, кто лез не в свою очередь.
Почему наступили перебои с доставкой воды? Лагерь находился на сопке, а дорога вилась вниз. В морозы она обледеневала и машины буксовали на подъёме, их можно было вытащить лишь с помощью трактора.
Поэтому прекратила работу прачечная. Сухими стояли в бараках и умывальники. Многие перестали умываться. Я натирался снегом, который выскребал из запретной зоны под угрозы часовых с вышек — пристрелить. Конечно, им не нравилось, что мы лезем в запретку. Но ни одна угроза не была выполнена. Правда, кожа на лице у меня обветрила и шелушилось.
Вши обрушились на нас лавиной. Вечерами мы только и занимались тем, что уничтожали их всеми доступными способами: вымораживали, выскабливали гнид, с щёлканьем давили паразитов ногтями. Но победить неистребимые полчища насекомых было невозможно. Они буквально заедали нас. О катастрофическом положении в лагере прознало высокое начальство. Несколько крупных чинов нагрянуло в зону аж из самого Красноярска, из управления. Выслушав жалобы, вопли и матерщину зеков, они укатили восвояси, пообещав навести порядок в ближайшие дни.
Им, разумеется, никто не поверил. Но через два-три дня исчез начальник лагеря. Разнёсся слух, что его перевели с понижением в другое место. Его сменил шустрый пузатенький лейтенантик. «Новая метла» едва ли не за неделю построил прожарку. Поначалу по неопытности кочегара и прожарщика дважды или трижды сгорали зековские шмотки. Тогда во всех бараках можно было наблюдать такие сценки: бригада в своём отсеке сидела в чём мать родила, а дневальные, взвалив на свои богатырские плечи вещи, надетые на крючки, таскали их в прожарку и обратно. Когда шмотки прогревались хорошо, тогда высыпавшихся на месте разборки насекомых сметали в кучи. Но бывало, что вещи успевали лишь распариться, в таких случаях не оставалось ничего другого, как вступить с врагом врукопашную, — утомительное дело, кропотливое и противное, все ногти в крови.
Ещё через две недели «новая метла» построил баню. Завшивленное до невероятности стадо зеков бросилось в баню, как в женскую зону. Не обошлось без стычек и потасовок между собой. Тогда и сочинил замначлагеря по режиму те самые правила, под которыми я растелешился, намереваясь их нарушить. С помощью Володи по кличке Чинарик, бывшего детдомовца, с которым познакомился задолго до того, когда он получил эту блатную должность, — мы дневалили в соседних землянках.
Это был мой, пожалуй, единственный блат среди лагерных придурков. И я им пользовался, не страдая угрызениями совести, ведь я никого не ущемлял, незаконно прогреваться и мыться мне удавалось в «санитарные» часы. Температуру в прожарочной камере поддерживали и в нерабочее время — чтобы не остыла. А пара шаек даже холодной воды, отпущенной мне корешем по блату, меня вполне устраивала.
Я уже собирался ударом ноги отворить дверь, как услышал глухо бухнувшую щеколду. Встревоженно глянул в окошечко — никого. Толкнул дверь носком ботинка — тщетно. Что есть силы громыхнул пяткой — тот же результат.