— Я не раненый. — Василий заглядывал ему за спину, в полумрак процедурной. — Мне туда надо.
— Это ваш родственник? — поинтересовался Прокопьев у Делагарда. Тот не ответил — только посмотрел все тем же взглядом растерянного ребенка. — Раз не родственник, то и нечего тут ошиваться. Марш спать!
С этими словами он взял Василия за плечо и развернул на сто восемьдесят градусов. Василий рванулся было обратно, но тут что-то словно перещелкнуло в его сознании и голова стала работать ясно, четко, вне того смятения, которое полыхало в сердце. Он пошел по коридору к своей палате. Каждый шаг давался так, будто подошвы были налиты свинцом.
«Не будет же он под дверью караулить», — холодно говорил мозг.
И сумасшедше, прямо в горле, билось сердце. Оно как будто отбивалось от уколов изнутри, что становились все чаще и чаще, и пыталось вырваться из груди — из узкого пространства, в котором ему было невыносимо тесно.
Когда он наконец разрешил себе оглянуться, коридор был уже пуст. Даже Делагард не сидел у двери процедурной. Василий мгновенно вернулся обратно и открыл эту дверь.
Клавдий Юльевич сидел теперь на стуле, в головах застеленной кушетки. Но Василий уже не видел его — только белое Еленино лицо на белой подушке и спутанные пряди ее волос, не серебряных, а темно-серых, тяжелых. Глаза тоже казались темными — из-за жуткой бледности лица, на котором они зияли, как пропасти.
Он подошел к кушетке, присел рядом на корточки. Ее лицо было теперь прямо перед ним, она смотрела на него в упор, но он понимал, что она его не видит.
Он заглянул в любимые, не видящие его глаза и почувствовал счастье.
Это было странно, это было даже страшно, но это было так: счастье было первым чувством, которое пронизывало его насквозь, когда он видел ее. В душном вагоне, во дворе под виноградными лозами, на берегу горной речки, на топчане, застеленном рваной курпачой… Их встречи можно было пересчитать по пальцам одной руки, и по всей логике жизни каждая должна была быть отмечена только отчаянием и ощущением несбыточности, невозможности счастья. Но каждая сплошь состояла не из несбыточности, а из самого счастья, из этого нелогичного, необъяснимого чувства.
— Лена… — Он прижался щекой к ее щеке, почувствовал, какая она сухая и горячая. — Лена, не умирай, прошу тебя.
Эти слова вырвались поневоле — он всем собою понял вдруг, что она умирает. Это чувство было таким же сильным, как счастье видеть ее, и от столкновения двух сильных чувств, исключающих друг друга совершенно, в сердце ударила такая боль, которую невозможно было выдержать.
Но он тут же забыл про свою боль, и про сердце свое забыл тоже, и вообще забыл про себя. Что-то произошло в ее глазах при звуках его голоса. Глаза словно открылись, хотя ведь они с самого начала были открыты. Или просто глубокое серебро, из которого они состояли всегда, вдруг проступило в них сквозь смерть, неизвестно почему пытавшуюся ими овладеть?
— Ты… — еле слышным, но светлеющим, как и глаза, голосом выговорила Елена. — Ты… со мной?..
— С тобой. — Он оторвался от ее щеки только на секунду, чтобы увидеть ее глаза, и тут же прижался снова. — Конечно, с тобой. Я тебя люблю, Лена, счастье мое…
— Не уходи. — Она сама нашла его руку и сжала его пальцы своими пальцами, такими же сухими и горячими, как щека. — Я сейчас… встану…
— Не надо. Не надо вставать, я с тобой посижу.
Она шевельнулась, в самом деле пытаясь привстать, и Василий осторожно прижал ее плечо рукою. Он боялся любого своего движения, потому что не знал, что с ней.
От того, что она начала говорить и глаза ее посветлели, это страшное чувство — что она умирает, прямо сейчас, рядом с ним, — исчезло. Боль в сердце сразу исчезла тоже; он вздохнул с облегчением.
— Я все время… о тебе, — сказала она; наверное, не сказала, а шепнула, но он слышал ее голос так ясно, словно тот исходил у него самого изнутри. — Что я наделала с нами, Господи, зачем?.. Не уходи, пожалуйста.
Последние слова она произнесла уже громче. Ее голос наливался силой, и Василий чувствовал, что эта сила перетекает в ее тело из него, как ток по невидимым проводам.
— Я не уйду, Лена, не уйду, — сказал он, опять отрывая свою щеку от ее щеки, чтобы увидеть ее лицо. И добавил: — И ты никуда не уйдешь.
За словом «никуда» скрывалась бездна, которая только что была в ее глазах и которая освещалась теперь живым серебряным светом.
— Папа здесь? — спросила она, не оглядываясь: у нее не было сил оглянуться.
Клавдий Юльевич вскочил и подошел поближе к кушетке.
— Да, Люшенька. Меня тоже привезли, я…
— Папа, выйди пока, пожалуйста, — попросила она. — Я хочу поговорить с Васей.
Это был уже совсем ее голос — хотя и слабый, но со знакомыми сильными интонациями.
Делагард послушно пошел к двери.
Дождавшись, когда дверь за ним закрылась, Елена сказала:
— Подними подушку повыше. Чтобы мне тебя видеть. Василий подсунул руку ей под плечи и, приподняв Елену одной рукой, другой повыше положил подушку.
— Как хорошо с тобой… — прикрыв глаза, проговорила она. — Никогда мне так не было, ни с кем. Как будто я не с другим человеком, а сама с собою. Нет, не так! Как будто я и не с человеком даже, а только с любовью. Ты ведь весь — сплошная любовь, знаешь? Ох, Вася, я глупости какие-то говорю, не обижайся. Сядь рядом со мной.
Он по-прежнему сидел на корточках у кушетки, а теперь поднялся и сел рядом с Еленой на одеяло, которым она была укрыта до пояса.
— Что с тобой случилось, Лена? — тихо спросил он.
— Я не захотела родить твоего ребенка, — прямо гладя ему в глаза, едва слышно, но твердо сказала она. — Потому умираю. И хорошо.
Василий задохнулся от ее слов, как от удара в горло.
— Что?.. — сипло проговорил он. — Как же… это?..
— Вот так. Я забеременела той ночью. Но не могла я родить ему твоего ребенка. Пусть вся жизнь одна сплошная ложь, но не это. Чтобы у твоего ребенка отцом считался подонок… Да и неизвестно еще, захотел бы он считаться — ясно же, что не от него.
— Но почему — он, Лена, почему! — Голова у него кружилась от отчаяния. — Зачем ты уехала тогда? И почему сразу не вернулась, когда поняла?!
— Васенька, прости меня, — совсем уж еле слышно сказала она; серебро ее глаз стало ярче из-за непроливающихся слез. — Я знаю, нельзя такое простить, но ты прости мне перед смертью. И не спрашивай, почему я… Да ведь он уничтожил бы тебя, Вася! — вдруг воскликнула она. — Хотя я ему и не нужна, вся как есть не нужна, со всеми потрохами, но тебя он уничтожил бы, из одной только подлости своей, из мужицкого своего инстинкта! Просто потому, что собственность свою привык зубами держать, даже если она ему и без надобности. Он не просто собака на сене, а злобный пес, страшный!