Начну с города. Здесь понастроили много новых домов, клубов, и все это достаточно красиво и прочно.
А вот ты, Андрей, не веришь газетам. Значит, пишут и правду. Как бы там ни было, но я был идиотом, когда верил кое-чему из того, что мне рассказывали. Помнишь, Лена, Алексей Гавро рассказывал о голоде в селах. Не понимаю — или я нахожусь во сне, или на моем пути (как для Екатерины Великой) строят декорации. Но ведь я пишу, значит, это не сон. Я просто учитель, и кой дьявол будет ради меня строить декорации? Я был в семнадцати деревнях, в том числе в восьми деревнях страшно глухих, за Змиевом, и должен сказать: глупости! Клевета! Да-с! Так вы этому Гавро и скажите. Я ел галушки, добрые, честные галушки, с маслом и сметаной, и никто и никогда не запрещал их готовить. Попы звонят в колокола, хлопцы и дивчата выходят по вечерам и спивают украинские песни, пляшут «гопака», но любят также и «барыню», и я даже слышал, как пели о Бородинской битве. Избачи рассказывают, что молодежь охотно берет русские книги. Впрочем, они, может быть, врут. Хотя, с другой стороны, зачем им врать? Вы что-нибудь, спрашиваю я вас, понимаете в этом?
Я ничего не понимаю. Я даже перестал понимать, собственно, при чем здесь большевики? И вообще, почему большевики? Бог мой, большевиками-то здесь оказываются самые настоящие Иванюки, Писаренки и Кукубенки — нехай их накажет бис. Одним словом, голова моя распухла от всего виденного, и такая в ней неразбериха, такой туман — сказать не могу. Мой директор (я думал — кацап, а оказалось, что вин с-пид Полтавы) как-то странно на меня поглядывает. Я ходил с ним по школе, знакомился со зданием, зашел в библиотеку, и он показал мне много книг украинских писателей. Я совсем не расположен к шуткам, и вы, Елена Сергеевна, можете не усмехаться. Оказывается, что здесь на самом деле есть свои писатели. Понимаешь?
Но вы знаете мой характер и мою твердость. Я еще погляжу, я еще сумею уехать отсюда, если мои подозрения оправдаются.
Что касается тебя, Андрюша, то приезжай сюда скорее. Я очень по тебе соскучился, квартиру мне дают. В этой квартире мы чудесно устроимся. Я женю тебя здесь на чернобривой украиночке…
Так что, Андрюша, приезжай скорей, заживем здесь славно. И Вассу вези. Без Вассы мне жизнь не в жизнь. Как вспомню ее щи, как вспомню ее кашу, сердце замирает. Страдаю животом, не знаю с чего. Боюсь, не галушки ли? А Лена, бог с ней, пусть едет в Москву.
Ну, мои родные дети, обнимаю вас и целую и благословляю, будьте здоровы, мои ясные.
Ваш старый батько».
…Угол письма был завернут, и на нем Сергей Петрович написал: «Только Лене».
Лена развернула уголок. Там было написано:
«А насчет того, — ты понимаешь, о чем я говорю, — не беспокойся! Ни-ни! Ни капельки. И не тянет. Как взрослой говорю. Веришь?
Твой папка».
Лена, читая это письмо, рыдала. Плакала и Васса — старуха стала слезлива.
2
Недели через две после того, как было получено письмо от Сергея Петровича, Андрей, возвращаясь под вечер из театра, нагнал Женю. Она шла, опустив голову, никого не видя.
— Женя! — окликнул ее Андрей.
Она, вздрогнув, оглянулась, увидела Андрея и слабо улыбнулась.
— Ты куда?
— Так, — сказала она, — никуда.
— Можно мне с тобой?
— Конечно.
Они долго шли рядом и молчали.
— Пойдем на кладбище, Андрюша, — предложила Женя.
— Идем.
Верхнереченское кладбище делилось на старое и новое. Старое заросло деревьями, там давно уже никого не хоронили, и по праздникам сюда ходила гулять молодежь.
Андрей и Женя бродили по извивающимся дорожкам, обходили поломанные кресты, шли мимо открытых склепов.
Они сели на каменное надгробие. Солнце заходило, в кустах верещали птицы.
— Что ты делаешь сейчас? — спросила Женя, чтобы прервать тягостное молчание.
— Ничего! Тоска, Женя! — Андрей уронил голову на руки.
Она погладила его рыжие, курчавые волосы. Он схватил ее руку и прижался к ней горячими, сухими губами.
— И я ничего не знаю, — прошептала Женя. — Не знаю, как буду жить и чем жить, и не знаю, зачем я живу.
— Ты любишь. Тебя любят… — сказал Андрей.
Женя печально улыбнулась.
Андрей снова поцеловал ее мягкую маленькую ладонь.
— Не надо, Андрюша. Не надо любить меня.
— Да, — сказал он, — я знаю.
— Я беременна, Андрей. Я хочу ребенка, а он не хочет… — Женя всхлипнула.
— Не надо, не надо, не надо, — бормотал Андрей. Он что-то хотел сказать ей, чем-то утешить, не было слов. Он только повторял: — Не надо, не надо, — и гладил ее волосы.
— Уйди от него, — сказал он наконец. — Я люблю тебя. Я буду любить ребенка.
Она покачала головой.
— Не могу.
— Ребенка, значит, не будет?
— Нет.
— Подлец!
— Ты бы уехал куда-нибудь, Андрюша.
— Уеду. Отец устроился в Харькове, поеду к нему. Он уезжал такой веселый, такой молодой, все показывал Телеграмму, как мальчик.
— Как Витя живет? — спросила Женя. — Давно не видела его. Он на меня сердится. Я жестоко с ним тогда поступила.
— Сегодня встретил его и не узнал. Такой бодрый, веселый! Что, говорит, нюни распустил…
— Да что ты!
— Не знаю, что с ним! Все ходил чернее тучи. И с Ленкой у них опять все в порядке.
— Любит она его?
— Любит. Очень крепко любит. Как-то спросила: Андрей, говорит, а что, по-твоему, Витя хороший человек? Я засмеялся, а она посмотрела на меня как-то очень сурово… Она сейчас много занимается.
— А как Лев?
Компанеец махнул рукой.
— Не спрашивай. Мерзость какая-то. Ничем я с ним не связан. И не хожу к нему. Но вижу, чувствую, что он держит меня.
Он потерся о руку Жени щекой.
Жене это было приятно.
— Бедный ты парень, Андрей. Не везет тебе в любви. Вот меня полюбил. Зачем? Что мне с тобой делать?
— Полюби.
— Постой. Я тебе вот что скажу, Андрейка. Если бы не Лев, я бы любила тебя. Витьку я не любила, мне нужно было через него получить Льва. Подло, но это так… А тебя я часто вспоминаю. Мне кажется, ты был бы хорошим мужем. И сына бы любил. А сына-то и не будет, Андрюша. — В голосе Жени снова послышались слезы.
— Не плачь. — Андрей сурово нахмурился. — Не надо плакать. Все пройдет, все будет хорошо.
— Ты думаешь, Лев любит меня?
— Не знаю. Не знаю, может ли он любить.
Женя хрустнула пальцами.
— Что мне делать? Куда идти? Ничем не занимаюсь, все чего-то жду… Все думаю: что-то случится и все опять будет хорошо.
— А я, — сказал Андрей, — читаю. Все, что под руку попадается. Вот, знаешь, — он сконфузился, — программу партии прочитал. Так все там просто, и так трудно все это понять… Может быть, и нельзя без этого! — задумчиво окончил он.
— А как же твоя анархия!
Андрей промолчал. Совсем недавно ему было все понятно, все ясно, дорога была прямая: «Круг», Лев, победа, вольный союз народов. Но вот он прошел два этапа, позади бледноносый Опанас и лобастый Лев, — они ничего не дали Андрею.
И тупик.
Ничто.
Есть ли в его жизни хоть один день, отмеченный хоть каким-нибудь большим делом, хоть какой-нибудь плодотворной мыслью?
— Уезжай куда-нибудь, — сказала Женя. — Дело найди, девушку.
— Я никого не полюблю, кроме тебя. Я не смогу ехать без тебя. Я буду ждать тебя, Женя.
И она поняла, что так и будет.
3
В эти дни Сергея Ивановича в губкоме не застать.
Его шляпу и неизменную трубочку видели днем и ночью в десятке мест. Он успевал бывать в лесу, в бараках, на «Светлотруде», на стройке домов; присматривался к людям; радовался, наблюдая, как растут они… Допекал начальника территории будущего вагонного завода за медлительность и неповоротливость.
Тот клялся, ругал электростанцию, которая подводила его на каждом шагу.
Сергей Иванович жалобы на электростанцию слышал не только от начальника строительной площадки. Но он не придавал им значения, — ему казалось, что люди, привыкшие к размеренной работе, не сразу находят тот ритм, который вдруг потребовался сейчас.
Впрочем, несколько дней тому назад Сторожев решил послать на электрическую станцию бригаду губкома.
Иван Карнаухов часто сопровождал Сергея Ивановича в его поездках за город, в лес, на торфоразработки.
— А что, Ваня, — сказал как-то Сергей Иванович Карнаухову, — в кабинете-то куда спокойнее. В чернильнице мушка плавает, секретарша каблучками тук-тут…
— Отстань, — застонал Иван.
— А тут, что ни час, то неприятности. Тебя бить не хотели? Ну, счастливо отделался. А я вчера чуть не пострадал. Кричат: «Зима идет, где жить будем?» И правы. Где жить будут?
Сергей Иванович гневно запыхтел трубкой.
Карнаухов знал, что готовится разнос.
Черт возьми! Если бы он, скажем, изругал как следует и отпустил. Но Сторожев не умел кричать, истерики и бешенство были не по его части. Он донимал собеседника колкими, злыми, но спокойными словами.