Еще в последнее время появились рассуждения и даже вышла небольшая книжка Юрия Шевцова «Новая идеология: голодомор», где, в частности, автор говорит, что советская власть на самом деле не хотела, чтобы так все случилось, и такой быстрой коллективизации не планировала. Сначала планировали дать в деревню трактора, потом все это заработает, но степень напряженности социального конфликта в деревне была такой мощной и такой вырывающейся из-под контроля, что коллективизация на местах пошла со своей собственной динамикой, заметно более высокой, чем советская власть планировала. И в результате у народа уже все отняли, скотину они уже порезали, а трактора пришли только на следующий год. Опять же, беда в том, что вся книжка написана главным образом для того, чтобы оспорить идею геноцида. И в этой книжке много совершенно похабных аргументов.
Касьянов: Например?
Миллер: Например, Шевцов пишет, что «альтернативой советской беспощадности в ходе коллективизации была только большая война. Чреватая еще большими жертвами и еще большим голодом» (С. 124). Выходит, то, как была проведена коллективизация, и то, скольких жертв она стоила,— это наиболее «гуманистический» вариант, а могло быть только хуже. Там есть еще очень много неубедительных, а порой и просто похабных вещей, как, например, заголовок одной из глав «Антикоммунизм — отложенная победа нацизма».
Однако сам тезис о том, что в селе была какая-то внутренняя динамика конфликта и его стоит изучить, а не говорить об идее единого национального украинского крестьянства, важен. То есть, к сожалению, в структуре этой склоки, этого «диалога национальных историографий», даже какие-то интересные идеи пропадают.
И наконец, еще один важный сюжет, о котором написано очень много,— сколько же народу умерло? Мне кажется, что про это лучше всего написал Дж.-П. Химка. Этот текст опубликован и по-русски в «Отечественных записках». Он пишет о том, как беседовал с людьми, которые в течение многих лет занимались подсчетами жертв 1932—1933 гг.
Касьянов: Он с Максудовым…
Миллер: Не только, там и о том, как он с поляками говорил. Химка показывает, что и эти люди, и он сам понимают, что точные цифры установить очень трудно, даже невозможно, а системы подсчетов весьма сложны и многофакторны. При этом понятно, что мы никогда не получим окончательной цифры, но очевидно и то, что существуют какие-то границы консенсуса среди специалистов. С цифрами в Украине происходили очень интересные события, потому что в какой-то момент возникла знаменитая цифра 10 миллионов человек.
Касьянов: 7 тире 10.
Миллер: Сначала 7 тире 10, а потом просто 10 миллионов, так говорил Ющенко, а потом возникло много желающих помочь ему с этой цифрой среди историков. Но вдруг Институт демографии украинской Академии наук сказал, что, по его подсчетам — 3,5—4 миллиона.
Касьянов: Тоже «вилку» дают.
Миллер: Понятно, но основная цифра такая. А у Химки есть заметка о том, что людей погибло так много, что попытки приписать еще — это аморально и непонятно зачем. Нет, понятно, чтобы это выглядело еще страшнее, чем Холокост. И это отражает на самом деле и наплевательское отношение к страданиям этих людей: трех миллионов нам мало — давай десять уморим. А страдания этих людей — это то, что по-английски называется unmanageable past, такое прошлое, такой опыт, такой ужас, который нельзя никоим образом рационализировать и даже передать. Это то, с чем столкнулись люди, когда они пытались рассказать об Освенциме или о ГУЛАГе. Те, кто не как Солженицын, который пытается вывести какую-то душеукрепляющую мораль из ГУЛАГа, а Шаламов, который говорит: «Не верьте! От первой до последней минуты лагерь корежит, портит и уродует человека». Тадеуш Боровский, который прошел Аушвиц и покончил с собой в начале 50-х годов, написав два сборника рассказов об этом времени в том же ключе, что и Шаламов. Или Имре Кертеш, который получил Нобелевскую премию за свою книгу, которую он все время пишет,— по сути дела, одну книгу о том, как он не может рассказать, что он пережил в Аушвице и Бухенвальде. И все это — с массовым каннибализмом, с тем, что мы не можем выбрать, кого из детей кормить,— так чудовищно, что не рассказать.
Я бы еще здесь отметил важную вещь. Когда в последние годы стали собирать воспоминания о голоде, в том числе и в проектах по устной истории, то отношение к этим воспоминаниям такое — вот сейчас нам люди всю правду и расскажут. Конечно, в этих воспоминаниях много правды, мы много узнаем из них. Но в то же время я хочу спросить, сколько среди авторов этих воспоминаний людей, которые рассказали, как они сами хлеб отнимали? Я уж не говорю о том, сколько решились рассказать о собственном каннибализме. Вот вам и цена этих воспоминаний. Я уж не говорю о том, что люди часто не столько вспоминают, сколько повторяют то, чего от них ждут, то, что их приучили говорить. Мы ведь это прекрасно знаем, столько раз это видели в «воспоминаниях» ветеранов войны и в их реакции на любые высказывания, которые ставят определенный канон под вопрос. Поэтому, даже имея в виду результаты этих проектов по устной истории, можно уверенно утверждать, что правды, картины во всем ее ужасе нам не узнать никогда.
Касьянов: С последним утверждением о том, что трудно рационально понять и осознать эту чудовищность, я полностью согласен, поэтому часто приходится говорить не о том, что происходило, а о том, что говорят о происходившем. И о той избирательной последовательности событий, которая представлена в трудах историков. Потому что историки, особенно когда речь идет о создании доминантной версии, очень избирательно подходят к материалу, и эта избирательность продиктована очень простым обстоятельством: в истории исследований голода 1932—1933 гг. на Украине не было гипотезы. Сразу был вывод как предмет интеллектуального и идеологического импорта. С этим выводом сначала боролись, а потом на него же и напоролись, стали нанизывать на него соответствующим образом подобранные факты. Если реконструировать события голода 1932—1933 гг., то мы обнаружим, что внимание фокусируется на страданиях украинцев, на политике, которая привела к этим страданиям, и вещи, которые полностью выпадают за эту схему и могли бы сделать картину более разнообразной, полностью игнорируются. Это то, о чем ты говорил: локальный уровень, система отношений в селе, время НЭПа и стремительного обогащения части села и пауперизации другой части. Выпадает система традиционных отношений внутри села, когда село представляет собой систему родственных связей, разных поколений, которые пребывают в разных отношениях между собой. И были в селе люди, которые искренне верили, что можно изменить мир насильственными методами, и действовали этими методами. Доминирующая схема не то что бесцветна — она полностью черного цвета. И это действует против нее самой, потому что если говорить о познавательном потенциале этой темы, то он огромен, он предполагает огромное количество подтем, нюансов и т. д., но все это сведено к одной линии, которая сама себя исчерпала с самого начала, потому что в этой схеме выводы предшествовали гипотезам: геноцид против украинцев и т. д. — и под эту тему «подтачивались» аргументы и факты. Тут мы имеем дело с экстремальной формой редукционизма, порожденной вмешательством политики в историографию. Поэтому если говорить о Голодоморе как об историографическом явлении, о чем-то, что может повлиять на всю систему рассмотрения украинской истории, по крайней мере ХХ столетия, то нужно стремительно уходить от этого доминирующего дискурса и выводить тему в более общий контекст.
Российский историк Кондрашин пытается делать это на примере российского голода, сравнивая его с другими странами. И его же фамилия как автора стоит под инструкцией для составления сборника документов о голоде, в которой предлагается подбирать документы так, чтобы доказать «общесоюзную» природу голода и затушевать «украинский фактор»…
Если же набрать в Google «голод», то легко можно обнаружить, что украинский голод, при всем его ужасе и всех его масштабах, теряет ту уникальность, которую ему придают работающие в рамках доминирующего дискурса. Потому что можно взять, например, голод в конце 50-х годов в Китае и рассмотреть его рядом с украинским, и его масштабы поразят наше воображение. Потому что речь о геноциде там не идет совсем, а масштабы — заметно большие. И технология та же самая.
Миллер: В связи с этой «избирательностью» при подборе архивных документов для публикации — это один из самых деструктивных элементов «исторической политики» подобного рода. Потому что наверняка в рамках такой политики и в публикациях воспоминаний о голоде, которыми занимаются в Украине, будет избирательность, и, таким образом, огромные усилия и средства будут затрачены не на издание действительно научного качества, а на «борьбу национальных историографий». А потом другим людям придется смотреть, что в этих проектах сознательно опущено. Это если повезет и по ходу борьбы «за и против геноцида» реальные материалы сами не «подредактируют».