В этой истории Бродский дает яркий пример “комплекса нормальности”. До конца не идентифицируя себя ни с какой определенной жизненной долей (поэтическая доля — определение недостаточное), Бродский пытается “примерить” разные. И в каждой находит нечто, подобающее поэту. Отсутствие изъяна, “пунктика” приводит к неощутимости полноты. В самом деле, спросите себя — уже вне контекста этой истории, — к чему приткнуться пишущему на русском языке политически, профессионально или как-то еще неангажированному человеку, если он не гей, все еще завороженный любовью, не еврей, истово тоскующий по утраченному штеттлу, если он живет во вполне столичном городе (иначе есть и по сей день действенный чеховский рецепт: “В Москву! В Москву!”), если он счастлив в семейной жизни и к тому же не испытывает острого недостатка в жизненных благах? Ни к чему. Подумайте еще. Правильно: к себе. И обязательно во временнбом контексте собственной биографии и псевдогеографическом контексте Европы. Потому что Европа — это идея незнания себя и постоянная практика самоанализа. Потому что Европа — это и есть описанный мной человек. Впрочем, у моего описания был великий предшественник, и Вы, Кирилл, тоже постоянно имеете его в виду в своих текстах. Европа: Роберт Музиль, пишущий о человеке без свойств в поисках собственной идентичности. У этой Европы то же определение, что и у литературных занятий: она есть “нескончаемое упражнение в неуверенности и огромная школа сомнений”4.
Однако стоит какому-нибудь изъяну появиться хотя бы ненадолго, как самоидентификация тут же проступает во всей своей красоте. О чем Вы в первую очередь подумали, когда врачи запретили Вам пить? Естественно, об алкоголе. “Сегодня, когда я пишу эти строки, — уже 33-й день моего полного алкогольного воздержания. <…> Алкоголь, само имя которого заставляет держать выше голову, мне очень дорог. <…> Без бара жизнь теряет смысл, сейчас я это определенно понимаю”. И Вы тут же блестяще нарисовали себе антураж идеального бара, составили идеальный перечень напитков, тончайшим образом обосновали его по пунктам и даже дали должный отпор злобной своре антиникотинщиков, несмотря на то что сами давно уже не курите. “Запрещать курить в барах — смертельный грех; только общество, погрязающее в бытовом фашизме, может пойти на такое преступление, следующим шагом после которого может стать запрет свободы прессы или разгон парламента. Сам я бросил курить пять лет назад, но стоит представить армию здоровых, румяных, некурящих фашистов — меня бросает в дрожь и с неодолимой силой тянет в бар”. За этот пассаж отдельное Вам спасибо. Я еще не бросила. И даже не собираюсь. Ибо привычка к курению с каждым годом все больше и больше напоминает отсутствующий у меня изъян. Есть надежда, что лет через десять проблем с самоидентификацией у меня не останется.
“Утопия больного” — так называется Ваш текст о барах. По сути, наша с Вами Европа и есть утопия. Место, которого нет. За единственным, как водится, исключением — но и его Вы заметили. Ваша Европа включает в себя еще и место, сама конституция которого предполагает у пребывающего в нем полное отсутствие “себя”. Петербург, “буддический город”. Город, определяющий свое человеческое содержимое, место, которому никогда не стать “средой обитания”. Засмотришься на что-нибудь — и уже больших усилий стоит вспомнить, куда ты только что так сильно спешил. Закурил на улице — и растворился в фасаде дома. Выглянул в окно — и срочная работа опять перенеслась на ночь. “Ты один. У тебя нет, не было и никогда не будет семьи, карьеры, друзей, дома, родины, тебя самого. <…> Голая экзистенция мнется в предбаннике нирваны”. Неслучайным образом буддический город напрямую связан с алкоголем. Вот фраза, которую я ежедневно вспоминаю с тех пор, как прочла Вашу книгу: “Я неделями жил в Москве, не притрагиваясь даже к пиву”. Ну понятно, почему я вспоминаю ее каждый день. Петербург — одна из реализаций описанного Вами идеального бара. Европы, в которой я — впрочем, осмелюсь предположить, что и Вы тоже, — провела лучшие часы своей жизни.
Впрочем, есть один недостаток у постоянного проживания в баре: здесь очень сложно работать. Барные раздумья, хоть и кажутся чрезвычайно интересными, с крайним трудом поддаются фиксации. Хотела побольше написать о том, как правильно Вы поняли суть и масштаб фигуры БГ, — да засмотрелась на дракона во дворе. У меня во дворе живет железобетонный дракон в натуральную величину. Каждую весну дворники красят его зеленой краской. А зубы — белой. К трехсотлетию восстановили даже третью голову. Но она все равно довольно быстро упала, торчит теперь только арматура шеи. В пасти основной головы — в чреве, можно сказать, — часто спят бомжи. Я даже примерно представляю, о чем они при этом думают. Что-то типа: в руках у него огнедышащий змей, а рядом пасутся коровы, и ежели мы не помрем прям вот сейчас — то выпьем и будем здоровы.
Да, хороший виски принес нам вчера друг, прилетевший из Лондона. Да и дело уже к утру. Дремлет притихший северный город. Кстати, вопрос так и останется вопросом: что же все-таки снится тебе, крейсер Аврора? Не думаю, что автор этого фундаментального вопроса осознавал весь его комизм и в то же время всю его правоту: в наших широтах и Аврора видит сны. В отличие, кажется, от простых смертных. Мы-то видим не сны, а предстоящий день, который, правда, — опять же из-за географической широты — не слишком отличается от ночи. Оттого и не решить нам никогда, то ли сны наши вещие, то ли дни наши сонные. Одно из двух, впрочем. Все бы ничего, да и из этих двух возможностей лень выбирать: очень ветрено, душа простыла, и такие сопли из нее текут, что куда ни беги — везде будешь просыпаться на берегу. Где-то в Европе.
Искренне Ваша Ольга.
P. S. Забыла уточнить. Кладбище, которое Вы на стр. 85 именуете Владимирским, на самом деле называется Смоленским.
Ольга СЕРЕБРЯНАЯ.
С.-Петербург.
1 Барт Р. Удовольствие от текста. — В его кн.: “Избранные работы. Семиотика. Поэтика”. М., 1994, стр. 504.
2 Там же, стр. 508.
3 Бродский И. Кошачье “мяу”. — В его кн.: “Сочинения”. Т. 6. СПб., 2000, стр. 250.
Избирательное сродство
Б. Н. Тарасов. “Мыслящий тростник”. Жизнь и творчество Паскаля в восприятии русских философов и писателей. М., “Языки славянской культуры”, 2004, 896 стр., ил.
(“Studia philologica”).
Интересно было бы написать историю способов существования гениев в культурной памяти. Монолитный пантеон оказался бы на удивление разнообразной кунсткамерой: великие проповедники; задушевные друзья; вечные инсургенты; скандалисты; утешители; чтимые, но нечитаемые; цитируемые, но непонятые. Те, кого Розанов называл “трамваями”: кто с грохотом движется по своей линии и давит все на пути. Или, скажем, одинокие затворники, неохотно пускающие смертных в свой герметичный мир. Казус Паскаля был бы в этой коллекции среди самых причудливых. В истории науки его портрет спокойно висит в галерее тех, кто обеспечил сегодняшний триумф исчисляющего рассудка. В мире гуманиоры, где он нанес этому рассудку одно из самых ошеломляющих поражений, к “Мыслям” Паскаля относятся как к неисчерпаемому источнику цитат (зачастую приводимых невпопад) и безусловному сокровищу культуры, к которому, впрочем, лучше лишний раз не прикасаться из-за его взрывчатой энергии и не до конца ясной природы. При всей славе, Паскаль оказался маргиналом и для своего века, и для Нового времени, но зато и востребованным в маргинальных ситуациях, которыми новоевропейская культура была не бедна. Паскаль не одинок в своем статусе (можно вспомнить Августина и Кьеркегора), но уникален тем, что его образ культурного воздействия — это короткие, но креативные вспышки в сознании других “великих”, точечные касания читательских душ, вызывающие судьбоносные озарения. Можно ли написать по-научному корректную историю этих “касаний” и “сближений”? Оказывается — можно. Б. Н. Тарасов издал книгу, которая вполне в этом убеждает.
Книга представляет собой конволют из разнотипных текстов. Композиция ее такова: 1) несколько модифицированная автором версия известной паскалевской биографии, издававшейся в свое время в “ЖЗЛ”; 2) предваряемый историческим введением раздел “Паскаль и русская культура” (350 страниц текста), состоящий из двух частей (каждая со своей вводной главкой), посвященных паскалевской теме соответственно в русской философии и литературе; 3) “Мысли” Паскаля в переводе Э. Линецкой. Это сложное издательское решение в конечном счете оправдывает себя. Удобно, снимая книгу с полки, получить доступ сразу к трем измерениям паскалевской темы. К тому же, чтобы проверить авторские аргументы и интуиции, не надо далеко ходить: “рамка” из жизни и мыслей Паскаля оказывается тем поясняющим контекстом, который позволяет исследователю быть достаточно лаконичным и концентрированным в своих изысканиях.