Что же делать — нет, не утонченной женщине в грубом мужском мире, а сложному существу в мире двухмерных сущностей? Что делать человеку восьмидесятых в мире двухтысячных? Москвина предлагает две версии; одна наглядна и составляет главный сюжет романа — героиня разрушает себя и окружающих, потому что ужиться они не способны, а без угрызений совести уничтожать мир Зимина все-таки не умеет, не киллер, чай. Тут уж если гибнуть, то вместе. Второй выход едва намечен:
“Я замечала не раз любопытную вещь. Когда о жизни, о мире, о человеке, о России говорят подлинные работники, скажем, опытные врачи, настоящие ученые, авторитетные преподаватели, они весьма осторожны в речах. Они не отзываются с пренебрежением о природе человека, не перечеркивают ни русского, ни мирового пути. Но вот нарисуется на сцене какой-нибудь пузырь земли, командированный в Россию на должность черта лысого, обыкновенного, или свинья в ермолке, отхватившая впотьмах кус имущества… и как из рога изобилия: Россия закончила свой исторический путь! Потеряла значение! России не нужна свобода! Россия — страна идиотов и рабов!
Оно и понятно, коли Россия закончила путь, так чего стесняться, на кого оглядываться? Хватай, не зевай… Надо бы себе какое-то тяжелое и полезное занятие придумать. Надо выбираться из одиночной камеры к людям. Как ни соблазнительно высокомерие, как ни привлекательна гордость — это, я знаю, далеко не высший этап развития существа”.
Конечно, отсюда недалеко и до другой крайности, тоже имевшей место в конце двадцатых — начале тридцатых: “Но, как в колхоз идет единоличник, я в мир вхожу — и люди хороши”. Незачем так-то уж повторять путь русского интеллигента, который пошел к этим людям, напридумывал себе кучу тяжелых и полезных занятий — и в результате потерял себя. Но о том, что эсхатологизм — дурной тон, что большинству ораторов этого толка хоронить Россию нравится именно потому, что в эпоху бардака и распада личная ответственность испаряется, все у Москвиной сказано совершенно точно. И героиня, кстати, с самого начала понимает, что одним высокомерием царство Божие не стяжается — хотя малая толика высокомерия необходима. Главное — все-таки отчаянная попытка спасти все, что осталось живого. Вот хотя бы талантливую девочку Лизочку, которая тоже ведь периодически ненавидит весь мир — но в свободное время придумывает восхитительные истории про красные фантики и ананасы. Не цитирую, дабы не выковырять для читателя весь изюм из этой сайки. Но таких Лизочек чрезвычайно много, свидетельствую лично, и талантливых мальчиков в диапазоне от восемнадцати до двадцати тоже полно, и деваться им точно так же некуда, как и Зиминой. Вопрос: помогать им печататься, приспосабливать к газете, поощрять в литературных (сценарных, театральных) занятиях — или, чтобы не чувствовать себя крысоловом, ориентировать на прагматизм-конформизм? Тут каждый выбирает сам, и лично я одобряю выбор Зиминой: искусство не гарантирует Лизочке денег и статуса, зато, как видим, спасает ее личность. А ничего другого, кажется, оно не должно делать в принципе.
Преодоление “эсхатологизма” и есть тот единственный путь, который нам остается. У книжного ребенка, воспитанного “на идеалах” (не социальных, а общекультурных), в мире победившей блатоты не так много вариантов. Первый продемонстрировала Александра Зимина, проткнувшая глобус и истекшая кровью в ванне. Второй осуществила Татьяна Москвина, написавшая один из лучших русских романов последнего времени. Меньше всего хочется повторять самозаклятия вроде “в этой жизни помереть не трудно”. Но то, что “сделать жизнь значительно трудней”, остается фактом.
Повторю напоследок. Известно, что талантливые люди прекрасно делают то, что умеют и любят, но очень посредственно — много ниже среднего уровня, доступного любому поденщику, — справляются с заказухой и прочими подневольностями. Некоторые способны приноровиться, некоторым заказуха вообще заменяет смысл жизни (как Маяковскому), но результат нагляден. В романе Москвиной местами просто видно, как проза мстит за себя. Может, нам всем пора уже понять, что нелюбимые и навязанные нам вещи не приносят ни денег, ни славы, — а любимые и приятные способны в конце концов спасти и нас, и окружающих? Если бы роман “Смерть — это все мужчины” был только иллюстрацией этой простой мысли и никаких других смыслов не содержал, он бы за одно это заслуживал звания книги года.
Дмитрий Быков.
Что уверит Фому?
Василий Русаков. Уверение Фомы, или Строгий рай. Книга стихов. СПб.,
“Европейский дом”, 2004, 80 стр. (“Urbi”, вып. 48; серия “Новый Орфей-16”).
Все новое, как известно, — всего лишь хорошо забытое старое. Более того: все новое — это то, что мы всегда как бы знали, как бы имели в виду, не вдумываясь, правда, в содержание своего знания. Не случайно в основе одной из первых гносеологических теорий лежал платоновский принцип анамнесиса — припоминания. Бессмертная душа, “припоминая” то, что уже знала когда-то, заново обретает способность видеть истину. У Евгения Баратынского есть по этому поводу замечательное восьмистишье:
Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем:
Какой же плод науки долгих лет?
Что наконец подсмотрят очи зорки?
Что наконец поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум,
Что? Точный смысл народной поговорки.
Я начинаю с рассуждений на эту тему потому, что модернистский критерий новизны, глубоко внедренный в сознание современного человека, часто мешает правильно оценить те художественные явления, с которыми нам приходится сталкиваться. Вольно или невольно (в особенности если у нас нет безупречного слуха, вкуса) мы задаемся вопросом: а что, собственно, нового сказал автор? Разве на эту тему не писали задолго до него, разве этими образами, красками, словами не пользовались? — Писали, пользовались сотни тысяч и миллионы раз. Но ведь и миллионы раз до нас жили, проходя все тот же стандартный в своей основе путь от рождения к смерти — через взросление, социальную адаптацию, открытие давно закрепленных в народном сознании и фольклоре истин, через любовь с ее иллюзорностью и героичностью. Ведь ничего нет банальнее любви, банальнее смерти. Однако каждый переживает их приход как трагическое и возвышающее откровение.
И, видимо, дело не в том, чтобы обязательно зафиксировать какую-то принципиальную новизну твоего взгляда на мир, твоего понимания. Такая очевидная для всех, бросающаяся в глаза новизна возможна, вероятно, лишь как нечто специально сконструированное, снабженное штампиком модерновости, актуальности, короче говоря, существующее по законам моды (предпочитающей умалчивать о своих “дежа-вю”). По-настоящему новое незаметно, понимание совершенного тем или иным человеком смыслового прорыва не дается автоматически. Потому что, как и в случае с “народной поговоркой”, глубокая мысль, так сказать, лежит на поверхности (я сознательно конструирую оксюморон). Это пушкинская способность: легко и просто повторить якобы уже известное, но сделать это так, чтобы внимательный читатель вдруг поразился подлинностью, пережитостью (следовательно, возобновленной смыслоемкостью) того, что казалось трюизмом. Самое сильное потрясение вызывает наложение твоей уникальной жизненной ситуации на то, что считал слишком литературным, общим и потому не имеющим к тебе отношения. Осип Мандельштам хорошо сказал в одном из своих стихотворений: “И сладок нам лишь узнаванья миг…” Новизна, по-видимому, — в обновлении и возобновлении всего того, что имеет отношение к неавтоматическим, следовательно, невозможным с естественной, природной точки зрения процессам: мышлению, например, или самой жизни человека в ее духовной обусловленности.
Мне приходится останавливаться на этом, потому что творчество целого ряда современных поэтов невозможно ни понять, ни оценить без учета вышеприведенных соображений. Их Муза, так сказать, “негромка”. Репертуар тем — обыденный, общечеловеческий: круг семейных забот, скупые жизненные впечатления, любовные неудачи, бремя возраста, раздумья о смысле этой странной тяги к сочинительству, лишенному в наше время всякой социальной статусности1. И в самом деле, кто такой поэт сегодня? — Человек, занимающийся чем-то в высшей степени экзотическим и бессмысленным. Что-то вроде энтомолога, ловца бабочек.