разместить себя в строчках – лапидарных и ясных:
иероглифы просто не пишутся наотмашь
и хорошие вещи не делаются наспех.
Приготовить все кисти важней, чем все мысли,
ибо кисти гораздо надёжней в работе.
(Мысли тоже бывают надёжными, если
не бросают тебя на первом же повороте.)
А когда уже всё в конце концов наготове,
нет ни в чём недостатка, но ничто и не лишне -
можно дать себе время побездельничать в слове
и устроить трёхстишье как маленькое затишье.
Я же вынужден до бесконечности продолжать мою повесть
на тетрадной бумаге – в помарках, словно в заплатах!
Так что… шлю Вам привет, дорогой Сумасшедший Японец,
с сожаленьем о том, что мы с Вами в разных палатах.
Записка двадцать вторая,
alterego
Ну, привет… так сказать! За окном плодоносит пальма,
у порога – кокос в предчувствии летнего снега.
Всё равно я давно существую лишь виртуально -
так что самое время написать к тебе, alter ego.
Чем ты занят, не знаю. Но думаю, кропаешь вирши:
только глупости на уме, не сочти за дерзость!
И смеется Всевысший, над тетрадью твоей нависший,
и разводит руками: дескать, что я могу поделать?
Он, конечно же, прав, ибо ты, как всегда упрямясь,
не желаешь ничьей опеки – хоть и оттуда.
Ибо всё, что ты любишь, – лишь эта горькая примесь,
посторонняя примесь к хорошо знакомому блюду.
И, когда наша жизнь, в сотый раз мимо нас маяча
то с кошёлкой пустой, то с песнею пионерской,
говорит: «Это так», – ты кричишь ей вослед: «Иначе!» -
и уходишь в другую сторону со своей бутоньеркой.
Я недавно открыл потрясающую закономерность:
тело, вытесненное из реальности другими телами,
просто строит иную реальность (как ещё одну эфемерность),
и в иной реальности занимается прежними делами.
Не желая больше исследовать золотые глубины
совершенно бездонной конструкции «я люблю Вас»,
утверждаю под пытками, что в теле неистребима
верность только себе самому… – такая вот глупость.
Очень грустно, что мы не знакомы более близко
и меж нами стоит разделительная запятая!
Впрочем, так и так мне давно уже пора закруглиться:
я, пожалуй, достаточно написал – теперь прочитаю.
Записка двадцать третья,
Кому Попало
Никогда ещё прежде так бумаг моих не трепало
и они не носились по дому с таким ужасающим шумом.
Полоумная Гудрун сказала: «Не пишите кому попало!»
Уважаемый Кто Попало, я напишу Вам.
Правда, коротко… пока не пришла полоумная Гудрун
со своею скучной задачей – упорядочивать мой хаос!
Гудрун может явиться как вечером, так и утром…
впрочем, хватит о Гудрун, я с ней после попререкаюсь.
Разберёмся-ка лучше с Вами: что ж Вы за птица
за такая, за птица за редкая, гага avis! -
если даже писать Вам, по мнению некоторых, не годится
(хоть я мнения этого разделять и не собираюсь)!
Вы мне нравитесь, Кто Попало: я люблю дурные примеры,
я люблю «не ходить», «не трогать» и прочие императивы,
я люблю бывать на премьере не когда премьера,
а тогда, когда показ уже прекратили.
И какую-нибудь мыслишку – довольно простую -
я верчу туда и обратно (а форум ропщет),
ибо я существую, лишь покуда я протестую -
против слишком понятных вещей… или слишком общих!
Например, я сейчас пишу при открытых окнах,
но не для того, чтоб у Гудрун было больше работы,
а чтоб ютский ветер бесчинствовал на листах моих мокрых
и ломал любые безукоризненные обороты.
Так что… друг Вы мой Кто Попало, давайте вместе
беспокоить быков одеяньем своим пурпурным!
Жду от Вас – безразлично какой и откуда – вести
и поспешно прощаюсь, под шаги полоумной Гудрун.
Записка двадцать четвертая,
бродяге
Две минуты назад мы с Вами уже встречались -
то ли здесь, то ли в Оденсе, сразу не скажешь.
Допускаю, что это только простая случайность,
но я помню Ваш медный чайник и оловянный кашель.
Я люблю эту Вашу обаятельную манеру – появляться
сразу в двух местах необъятной нашей Вселенной.
Ах, как весело катится детская Ваша коляска
мимо времени, всё время стоящего в отдаленьи!
Увешанная колокольчиками и бубенцами,
облепленная этикетками дешевого спиртного,
бессмертная коляска, день сегодняшний отрицая,
гремит по камню: дескать, ничто не ново!
Впрочем, надо, конечно, положить сколько-то денег
в Вашу шляпу, стыдливо полуприкрытую полою,
пока тот или иной прохожий неврастеник
не погнал Вас отсюда поганою метлою.
Тогда, заворачивая за угол Стрёгет,
Вы бездумно окажетесь в каком-нибудь Бомбее,
ибо нет для Вас правил – ни общих, ни строгих, -
да и небо в Бомбее гораздо голубее!
Да и люди в Бомбее ещё помнят о Капуре -
о таком же, как Вы, трансцендентном бродяге…
Извините, что пишу на стокроновой купюре,
но другой просто нет под рукою бумаги.
Записка двадцать пятая,
всем людям доброй воли
Я не очень знаю, что такое добрая воля,
и поэтому не очень понимаю, что вы за люди, -
и записку пишу, как писал бы в чистое поле,
или так, как писал Шекспир своей Смуглой Леди.
Впрочем, мне по душе приблизительные адресаты,
ускользающие из жизни в самом её зените -
с пролонгированной улыбкой последнего бодхисатвы,
боддхисатвы, чьё имя – Чеширский Кот… извините.
Можно просто беседовать с теми или другими,
избегая как их согласья, так и протеста,
если взять и поставить неважно какое имя
или, шире, неважно какое слово – над бездной текста,
реферируя, стало быть… – честно сказать, вслепую
к бесконечному множеству – честно сказать, пустому,
всё равно, как вдруг просто стать под шальную пулю
или, ночью поднявшись, уйти навсегда из дому.
Так и так рисковать – неизбежно своей головою!
Значит, кто в собеседниках нынче – плевать раз двадцать,
но… держась за тонкую ниточку – вашу добрую волю -
чуть приятней срываться в пропасть и разбиваться.
Никого ни к чему не обязывая, находиться – на расстояньи,
на почтительном расстояньи текста: строка за строкою
отделяющего апостола от апостольского деянья
и записанного пусть и честной, но не той же самой рукою.
Хоть и видно с другого берега, что происходит на этом,
да понятно не всё, а рассказывать – долго и много…
Что касается лодочника – этот парень с большим приветом,
и всё время под мухой, и плохо знает дорогу.
Записка двадцать шестая,
Бруно
Замечательный Бруно, прости, что так поздно вспомнил
твой последний звонок (через несколько лет – всего лишь!),
но – с почтеньем к неисповедимым путям Господним -
исправляюсь хоть вот и сегодня, если позволишь.
Вдруг пришел твой двойник – рассказать мне, что я не умер,
но заснул на стене подобно Шалтаю-Болтаю.
Как люблю я, Бруно, твой нездешний холодный юмор -
я хватаю его, как снег, прямо ртом хватаю!
Мне осталось только свалиться во сне – в угоду
королевской коннице всей и всей королевской рати:
там, внизу, меня ждёт уже тьмущая тьма народу,
распахнув неуклюжие, ненадёжные свои объятья.
Окончание этой истории – в общем, жуткой -
всем известно: едва ли со мною будет иначе.
И ты встретишь моё паденье стоической шуткой -
может быть, той же самой, которой встречал удачи.
Так и надо – шутить ли, жить ли… почти бредово!
И, одевшись от Valentino на занятые деньги,
выходить только в булочную – в подвале соседнего дома,
но рассматривать Копенгаген как свои владенья,
пребывать в одиночестве, но обходиться с ним едко,
представать перед ним то в одной, то в другой личине -
и, не имея перед собой вообще никакого объекта,
отрицать себя как субъекта – по той же причине.
Стать бы тоже как Бруно – хотя бы только снаружи!
Взять бы как-нибудь вечером перестроить все струны…
Ан – не выйдет! Да и сам ты считал, к тому же,
что на свете достаточно и одного безмозглого Бруно.
Записка двадцать седьмая,
сестре
Я, наверно, тебя немножко расстрою,
если сразу признаюсь – как-нибудь попрямее,
что о том, как брат разговаривает с сестрою,
я понятия просто вообще не имею.
Да и откуда ж такое возьмётся понятье?
Ведь для этого надо, чтоб в пустом моём мире,
например, завелись бы сестры и братья,
каковых, к сожалению, нет и в помине.
Но – сестра моя! Может, ты всё-таки вспомнишь,
как мы вместе с тобой не росли в одном доме