и поэтому вдруг поспешишь мне на помощь -
со свечою на узкой дрожащей ладони.
И пойду я на свет – на далёкий, на одинокий,
на волшебную палочку, на стеариновый стержень,
я пойду по воде – и сухими останутся ноги,
потому что вода меня держит… свеча меня держит.
И приду я однажды, появившись прямо из моря,
ибо мы, мотыльки, такие уж люди и птицы:
время наше – прямое, и пространство наше – прямое,
как последняя шутка умирающего в больнице.
Не имея на памяти общих шалостей и экзекуций,
присягаю – с упорством шалопая и дуралея:
две последние параллели однажды пересекутся -
утомившись от роли двух единственных параллелей.
И… сестра моя! Я предстану перед тобою
семилетним оболтусом – с сеткою апельсинов
и с разбитой в последней уличной драке губою -
чтоб упасть на плечо твоё, вдруг обессилев.
Записка двадцать восьмая,
фортуне
Очень глупо, что мы всё никак не можем договориться
где-нибудь в ресторанчике в Оденсе, с глазу на глаз,
за какой-нибудь сложной пиццей (Вам нравится пицца?),
за бокалом-другим божоле… простите за наглость!
Я бы вам рассказал, как живу, – Вы пришли бы в ужас…
кстати, попросту рассказал бы – ни полслова упрёка:
дескать, мог бы и справиться, несколько поднатужась,
да не знаю, как подступиться, с какого бока.
Вы б заметили, что наслышаны о моих победах -
я б стоял наготове со списком моих поражений:
ибо всё, за что ни возьмусь, – ни так и ни эдак,
и любая победа есть только залп оружейный.
Вы б сравнили с моею жизнью другие жизни,
искалеченные лагерями и рудниками -
как случалось при коммунизме или фашизме.
Я сказал бы: «Кошмар какой…» – и развёл руками.
А потом подоспели бы фрукты, мороженое и кофе -
Вы сказали бы: «Крон четыреста, не иначе», -
я ответил бы: «Пустяки, это дело такое…», -
заплатил бы пятьсот – не взяв, разумеется, сдачи.
Разговор бы, наверное, происходил на латыни,
я бы плохо справлялся (как будет «залп оружейный»?)…
Под конец бы Вы, как оно и положено фортуне,
научили б меня паре-тройке устойчивых выражений.
Возвращаясь, я бы долго раздумывал над происшедшим
и о том, как дожить теперь до конца недели.
А потом, ощущая себя окончательно сумасшедшим,
улыбнулся бы и сказал: «Хорошо посидели».
Записка двадцать девятая,
Пуле-дуре
Был вчера в поликлинике. После небольшой перебранки
вдруг подумал, что жизнь – слишком долгая процедура.
Потому и пишу к Вам (на каком-то больничном бланке),
Ваша Тёмная Светлость, досточтимая Пуля-дура.
Собеседник не должен быть умным: чем он умнее,
тем он более неразговорчив как собеседник.
Я ценю в Вас головокружительное Ваше уменье
тараторить без умолку – и умертвить напоследок!
Потому что слишком многие интересные разговоры
вообще не имеют ощутительного финала.
Ну а с Вами всё честно – включая окончание грозовое,
с отключеньем, фактически, воспринимающего канала.
Это здорово – как-нибудь насмерть наговориться
и уже никогда не вернуться к любимой теме,
и уже не очнуться – ни дома, ни в местной больнице,
разве лет через двести – в совсем постороннем теле.
И – поскольку жизнь всё равно даётся в рассрочку
(а наличными было бы и не оплатить, пожалуй!) -
надо где-нибудь загодя в мыслях поставить точку
и держать её про запас на всякий пожарный.
Но, пока ты ищешь свой ключик, как Буратино,
под чужими замысловатыми небесами,
просто помни: тебя давно уже закрутила
одна дура с голубыми глазами и волосами…
Приношу извиненья за аналогию в последней фразе,
но Мальвина – такая красотка и почти святая!
Вот… а бланк мой исписан до полного безобразья,
так что – до скорого, как говорится, свиданья.
Записка тридцатая,
Иванову-Петрову-Сидорову
Дорогой Иванов-Петров-Сидоров, взятые в целом
(как одно отвлечённое – в частности и от меня – понятье)!
Находясь постоянно под неусыпным Вашим прицелом,
я устал, если честно, опасаться и обороняться
и иду прямиком: так, я слышал, идут на зверя -
или нет, на ловца… я не помню, в каком порядке, -
просто с целью признаться, не особенно лицемеря,
что все взятки с меня, извините, гладки
и что Вы надоели мне со своим угломером
(о котором я знаю одно: угломер – не лютня).
Я – с моими углами – не служу никаким примером,
ибо я тот, кто Вам не нравится, – абсолютно.
Что я скроен не так – это, в общем, давно понятно.
Это надо признать и оставить меня в покое.
Потому что… даже если на солнце бывают пятна,
то уж я далеко не солнце и всё такое.
Я пишу к Вам конкретно затем, чтобы Вы отныне
не включали овцы паршивой в понятье стада
и, махнувши рукой («ох-уж-эти-горе-портные!»),
обратились к другим, кто скроен и сшит как надо.
Я же стану гулять где-нибудь совсем на отшибе,
поменяв и страну, и язык… вообще – наружность,
утешаясь тем, что меня скроили и сшили
так, что здесь это никого не приводит в ужас.
Вот и кончим войну по-хорошему: уговором
никогда не ходить по одним и тем же дорогам.
И, когда Вы опять соберёте свой страшный кворум,
я исчезну куда-нибудь – под неблаговидным предлогом.
Записка тридцать первая,
Глупому Фредерику
Мой товарищ и друг из местной одной поговорки,
вот решил: напишу, на обёртке от шоколада.
Я не знаю, как ты (хоть и помню твой опыт горький!),
только я-то совсем уже… скажем, не так, как надо.
Времена, понимаешь ли вот… не из самых лучших:
ко двору не хожу – изучаю одни задворки.
Очень плохо быть глупым: сужу по себе, голубчик,
я и сам существую только где-нибудь в поговорке!
Поговорка, конечно, другая (но, по секрету
говоря, что одна – что другая… неважно, в общем!)…
Надо просто признать: нас с тобою на свете нету,
даже если, допустим, мы ропщем. Но мы не ропщем -
мы живём на устах у знакомых и незнакомых,
и такое фольклорное, я бы сказал, бытованье -
даже меньше, чем жизнь каких-нибудь насекомых:
просто две пустоты, обозначенные словами,
две банальных цитаты, две глупости безотказных,
два легчайших намека на несовершенство массы,
чтобы масса, крепчая на кознях своих и казнях,
не позволила всей конструкции поломаться.
Шут не должность, Шут – имя, бубенчик один душевный,
задушевный такой бубенчик, совсем излишний -
никаких тебе государственных отношений,
просто музыка – в точности как заказал Всевышний.
Значит, он и заплатит нам, мой поделыцик и сотоварищ!
Кто уж кто бы, а Он-то педант по части оклада!
Да тем более что много на музыке и не наваришь -
разве только на новую плитку хорошего шоколада.
Записка тридцать вторая,
Любопытной Варваре
Добрый, стало быть, день: ведь иначе-то нам едва ли
поболтать доведётся… такая, представьте, досада!
Но, покуда Вам носа в комоде не оторвали,
Вы меня бы очень устроили в качестве адресата.
Между мною и миром висит дымовая завеса -
не сказать, чтоб табачная… да и просто не дымовая,
в общем, так: я к Вам, в сущности, по поводу интереса -
от отсутствия оного, в сущности, изнывая.
Мне у Вас поучиться бы, как это – быть при деле,
навсегда победив изнурительную дремоту!
Вы последний феномен устойчивой жизненной цели -
скажем, страсти. К комоду. (Почему бы и не к комоду?)
Я ведь тоже искал свой комод, только всё впустую:
говорят, раньше были, да вдруг изменилась мода -
и не то чтобы я по этому поводу протестую:
просто… глупо живу – вообще уже без комода!
Закажи, говорят: нету случаев безнадёжных,
предложи на бумаге желаемые очертанья!
Может, так бы и надо, да только я не чертёжник.
Есть всего лишь идея, которая – на черта мне?…
Мне нужна не идея – мне нужен комод, Варвара!
Вы поймёте, я знаю: Вы той же породы птица,
с Вами тоже, должно быть, такое не раз бывало -
раньше, в прошлом… когда было не за что зацепиться.
Слава тем, кто стоит у комода – лишившись покоя,
и готов рисковать – прямо в узкую щель нацелясь!
Впрочем, пафос излишен. Привет вам и всё такое!
Остаюсь…
(Кстати, нос не такая большая ценность.)
Записка тридцать третья,
уличным музыкантам
Я не знаю, откуда вы. Правда, мне говорили,
из России, но, видимо, это всё-таки враки.
Потому что в России не играют на тамбурине -
все приличные люди там играют на балалайке.