После того, как мы вернулись из парка, я посадила детей смотреть кино, старательно подавила чувство вины и на десять минут зашла в Интернет. Мой первый же запрос в «Гугл» принес не менее десяти тысяч результатов. Некоторые посты были написаны яростными приверженцами Лоры. Другие — и их было много больше! — активно и открыто желали ее гибели.
— А вдруг Лора Линн и есть убийца? Каждый раз, когда я видела ее по телевизору, она выглядела так, будто готова через пару секунд вцепиться кому-нибудь в ногу. Может, Китти повела себя бесцеремонно или осмелилась заикнуться, что торговцы наркотиками вправе надеяться на судебное расследование. Прежде чем их посадят на электрический стул.
Отец рассмеялся. Я задумчиво посмотрела на пакетик консервированной моркови в контейнере для овощей. Если положить туда побольше заправки, может и сойти.
— Послушай, Кейт, — сказал отец. — У меня сегодня концерт, но я мог бы взять машину и потом приехать к тебе.
«И дальше что? — подумала я. — Будешь отгонять убийц от дверей своим гобоем?»
— Все в порядке, Бен возвращается завтра днем.
— Папа приезжает! — размахивая пластиковыми мечами, в кухню радостно влетели Джек и Сэм, в джинсиках и полосатых рубашечках с распродажи.
— Ты должна позвонить маме, — продолжил свою партию отец.
— И где же она сейчас?
Отец закашлялся.
— Все еще в Торино. Я отправил ей по факсу вырезки из газет об этом убийстве. Знаю, она тоже волнуется.
«Тогда почему же она не позвонила?» — подумала я, пообещав позвонить в Италию, как только выдастся свободная минутка.
Я попрощалась с отцом и положила телефон. Невзирая на вопли протеста, одним щелчком выключателя отправила «Боба-строителя» в небытие и проконтролировала мытье рук перед обедом.
Глава 5
Мое самое первое воспоминание — родители, поющие вместе. Обычно отец сидел за роялем, на котором лежала кружевная дорожка и стояли портреты оперных див в золоченых рамках: Калласс, Тебальди, Нелли Мелба и, конечно же, моя мама. А я залезала со своими мелками, книжками-раскрасками под рояль, на ковер с бахромой двух цветов: розового и слоновой кости.
Мама стояла позади отца, положив руку ему на плечо. Она пела арии из опер Моцарта, прикрыв тяжелые веки, пела пианиссимо. Как она мне объясняла, такая вокализация для сопрано самая трудная. Даже когда Рейна пела тихо, ее голос был больше, чем была вся я. Огромный, богатый и волнующий, он казался живым, раздвигал стены, потолок и заполнял собой всю комнату.
Я чувствовала и ее голос, и восхищение моего отца, в котором ощущались любовь и желание. Я пока не могла выразить это словами. В десять лет я уже понимала достаточно, чтобы выскользнуть из гостиной после первой же арии. Закрывала дверь в свою спальню, с книгой в руках плюхалась лицом вниз, надевала наушники и, черт бы побрал «Блонди» и Пэт Бенатар, я все равно слышала их: звуки вибрировали в перегретом воздухе, а потом наступало молчание, более интимное, чем даже если бы я открыла дверь и застигла бы их врасплох. «Mi chiamano Mimi», — пела она свою любимую арию; партию, какую никогда не исполняла в театре, партию для лирического сопрано, а не для колоратуры, партию для певиц, которые могли брать самые высокие и эффектные ноты. И я точно знала, что мама мечтала каждый вечер петь Мими и красиво умирать на сцене.
Моя мать, Рейна, урожденная Рейчел Данхаузер, родилась в штате Иллинойс. Приехав в Нью-Йорк в двадцать один год, с двумястами долларами и всеми записями Марии Калласс, она сменила имя. У нее была полная стипендия в университете Джуллиарда, но эти детали своей биографии мама, рассказывая о себе репортерам, предпочитала не упоминать.
Мои родители встретились в Джуллиарде, где отец преподавал, а мама училась на последнем курсе.
Я много раз представляла этот момент: мой отец, холостяк тридцати шести лет, с уже редеющей шевелюрой, с добрыми карими глазами за очками, которые постоянно и криво сползали на нос. Он уже достиг потолка карьеры гобоиста. Всем известно, что есть певцы-суперзвезды, есть виртуозы-скрипачи, пианисты-миллионеры, собирающие полные залы на свои сольные концерты по всему миру, но никто никогда не слышал о бешеной популярности гобоиста, если он при этом не кувыркается по сцене или не играет, как Кенни Джи, чего мой отец не делал.
И Рейна, с ростом метр семьдесят пять, причем эффект усиливался с помощью восьмисантиметровых шпилек и растрепанных темно-каштановых волос; возвышающаяся над всеми, сжимающая кулачки, чтобы робко постучать в дверь репетиционной комнаты и нежным голоском вопросить, не мог бы он аккомпанировать ей. После пары рюмок я даже могу представить, как они занимались любовью под табличкой: «Слюну из мундштуков не вытряхивать!»
Я родилась летом, после первой годовщины свадьбы моих родителей. Через два дня, проведенных в больнице Ленокс-Хилл, они принесли меня на Амстердам-авеню — в многоквартирный дом довоенной постройки. Там, с незапамятных времен, обитали исключительно музыканты. Съемщики передавали квартиры друг другу как фамильную ценность. Фагот, уезжающий играть в Бостонский симфонический оркестр, оставлял свою квартиру с двумя спальнями в наследство новой второй виолончели; тенор, улетавший в Лондон, вручал свою студию помощнику концертмейстера в «Метрополитен-опера».
Воздух в нашем здании был насыщен музыкой. Фуги и концерты лились из батарей отопления, арпеджио и глиссандо заполняли коридоры. Поднимаясь в лифте, можно было услышать трель флейты или меццо-сопрано, отрабатывающую одну и ту же фразу из арии; медноголосое кваканье труб, печальные, низкие звуки виолончели… Но долгие годы в этом хоре не звучали крики ребенка.
Наверняка соседи собрались вокруг меня, пытаясь разглядеть в дитяти, завернутом в розовое одеяльце, признаки таланта, которым я, несомненно, обладала.
— Какие пальцы, — сказала, вероятно, миссис Плански, кларнетистка. — Похоже, будет пианисткой.
— Посмотрите на ее губы, — вмешался отец. — Духовые. Вероятно, валторна.
— Нет, нет, — возразила Рейна, с гордостью прижимая меня к груди. — Слышали, как она плачет? Какие ноты берет? Ми выше верхнего до, клянусь!
Она светилась улыбкой, а ее накладные ресницы трепетали. (Почему-то я уверена, что даже через два дня после родов она уже наклеила фальшивые ресницы.)
— Моя дочь будет петь, — наверное, произнесла она. И все закивали.
— Певица, — вторили они, точно два десятка крестных фей, дающих свое благословение. — Певица.
Все было бы гораздо проще, если бы я совсем не могла петь, если бы у меня не было слуха и я не попадала бы в ноты. Весь ужас состоял в том, что я пела, просто пела недостаточно хорошо. У меня прорезался голос вполне приличный для школьного хора и для песенного клуба в колледже, и, в конце концов, для того, чтобы выиграть бесплатную выпивку на пятьдесят баксов в местном баре караоке. У меня было идеальное окружение и самые лучшие учителя, каких только можно было найти за деньги или взаимные услуги. Но, к бесконечному разочарованию моей матери, у меня отсутствовал оперный голос.
Моя певческая карьера закончилась, когда мне стукнуло четырнадцать лет, за две недели до прослушивания в Школе исполнительского мастерства.
— Пригласи маму подняться на минутку, — попросила миссис Минхайзер в конце урока.
Альме Минхайзер, семидесяти двух лет, маленькая розовощекая старушенция с копной белоснежных пушистых волос. Целая стена в ее квартирке была увешана фотографиями собственных выступлений по всему миру. Пятнадцать лет назад, когда Рейна впервые приехала в Нью-Йорк, она учила ее.
Я спустилась вниз, чтобы передать приглашение маме, в виде исключения оказавшейся дома. С особым рвением она повторяла всем, что отказалась петь «Царицу ночи» в Сан-Франциско — надо находиться дома во время моего прослушивания.
— В чем дело? — возлежа на кушетке, осведомилась она.
Ее губы были тщательно накрашены, брови выщипаны выразительными дугами, блестящие кудри высоко подняты, на коленях куча нот и календарь. Она болтала со своим агентом — естественно, по-итальянски — и была недовольна, что ее прервали.
Я пожала плечами, поднялась с ней на лифте, открыла для нее дверь к миссис Минхайзер и оставила дверь приоткрытой. Чтобы слышать, о чем они говорили.
Я сползла по стене и села на пол, стараясь быть невидимой. Легче сказать, чем сделать. Мой рост примерно метр семьдесят и фигура у меня мамина — большая грудь, спрятанная под бесформенными свитерами и мешковатыми трикотажными кофтами, широкие бедра, полные губы и густые вьющиеся волосы. Мама распускала свою гриву по плечам или укладывала в сложные прически. Мои же патлы свисали на лицо, что, впрочем, даже помогало спрятать прыщики на лбу. Я была похожа на Рейну (или буду похожа, когда наконец избавлюсь от прыщей), но мой голос даже близко не звучал, как ее. Я знала об этом, и миссис Минхайзер тоже.