— Да я-то тоже…
— Ты только что отдал приказ своим подчиненным, так что…
— Понятно!
Не прошло и минуты, как он спрятал свои светлые улыбчивые глаза под черными стекляшками, и все двинулись дальше.
Он был понятлив, взводный Коньков, любивший поговорить и умевший работать. Густов полюбил этого парня за хороший характер, за безотказность и расторопность. Представил заблаговременно к званию старшего лейтенанта. Представил бы и к награде, если бы дело происходило на фронте. Коньков и его взвод были для комбата тем спасительным оперативным резервом, который он бросал на самые срочные строительные объекты, или на доставку леса, или на другие неотложные задания — и всегда мог надеяться, что дело будет сделано. Глядя на Конькова, Густов нередко вспоминал Женю Новожилова, фронтового командира инженерной разведки, погибшего уже после войны. Но этого сравнения Густов боялся и всякий раз поспешно прогонял его, чтобы дурная судьба не заприметила и Конькова — хватит с нее Новожилова! На все времена хватит!..
Самолет, потихоньку торивший в небе свою голубую дорогу, стал наконец-то виден, догнал саперов и начал снижаться над замерзшим озером — здешним подобием аэродрома. Это был пузатенький транспортный «дуглас», возивший, когда надо, и пассажиров. Калугин ли сидел сейчас за штурвалом или какой-то другой летчик, с земли, конечно, не определишь, но самым популярным, а может, и самым лучшим был на этой линии Калугин, и поэтому всякий почтовый самолет встречался здесь возгласом: «Калугин летит!» Этот человек ухитрялся привозить почту даже в нелетную погоду. Бывало, метет сипящая поземка — верная предвестница близкой пурги, а Калугин появляется над западными сопками, разворачивается над озером, которое уже сплошь затянуто зыбкой кисеей гонимых ветром снегов, снижается до бреющего полета и начинает швырять мешки. Знай подбирай, ребята!.. Потом он поспешно улетает в сторону Анадыря, и там уже одному богу известно, как будет садиться. Но всегда после пурги опять прилетает. Если аэродромная команда (те же саперы из батальона Густова) успеет к его прилету подрасчистить и подровнять площадку, он может и сесть, и тогда солдатам не надо собирать мешки по всему озеру. Иногда он кого-то привозит. Кого-то увозит. Совсем недавно после зимних затяжных пург он увез в Анадырь, откуда идет прямая дорога на Москву, больную женщину, жену штабного офицера, до того обессилевшую от болезни, что ее вели к самолету под руки. Здесь не такая земля, на которой можно позволить себе долго болеть.
Эта женщина уже мало верила в то, что она выживет. Боялась и здешнего самолета. Как в последний раз, прощалась с мужем и своим новоприобретенным «братиком» — солдатом, который давал ей свою кровь и даже пришел провожать. «Может, и зря ты давал мне свою дорогую кровь, — говорила она солдату. — Если я не долечу, тебе обидно будет…» — «Долетите, — уверенно говорил солдат. — Калугин же повезет вас!..»
— Вот авторитет у человека! — продолжал оду в честь Калугина и лейтенант Коньков. — Тут его мало кто и видел-то, а все знают и уважают… В нашем саперном деле никогда такой славы не добьешься.
— Жалеешь, что стал сапером? — спросил Густов.
— Да мне-то все равно, это я так просто, — отвечал Коньков.
— Ну-ну…
— Здесь-то без нас тоже скучновато было бы людям.
— Главное — холодновато, — уточнил Густов.
— Вот именно…
Калугин начал бросать на озеро мешки с почтой, и это было немного похоже на бомбежку. Даже небольшие белые взрывы вспыхивали при падении очередной «бомбы» в снег.
А саперы шли дальше.
В одном месте зоркий Коньков заметил в стороне от дороги что-то темное и побежал посмотреть, проиграв на музыкальном насте торопливую, поспешающую мелодию. Оказалось — мешок с почтой, неприцельно сброшенный когда-то раньше и занесенный пургой. Его откопали. Коньков предложил тут же вскрыть его и поискать писем для себя, но Густов приказал отнести мешок на озеро, где солдаты собирали свежую почту.
Двое саперов потащили мешок на озеро. Остальным Густов, посмотрев на часы, разрешил покурить. И присел на телеграфный столб, торчавший над снегом как раз на высоту табуретки. Это понравилось и Конькову — он сел на следующий столб. Кто-то третий нарочно забежал вперед, чтобы тоже посидеть на столбе. Так они и сидели — как большие птицы.
— Если по справедливости, товарищ майор, то мы должны получить из этого мешка хотя бы по одному письму! — кричал со своего столба-коротыша взводный Коньков.
— Не возражаю и по два! — отвечал ему Густов.
Письма здесь много значили, и, вероятно, поэтому их старались доставлять при малейшей возможности. Зимой люди жили здесь вроде как в окружении. Сама эта земля, приютившая солдат, угрюмая, снежно-каменная, называлась среди людей «Малой» — точно так же, как именовались во время войны многие жаркие плацдармы и раскаленные «пятачки». По радио отсюда были лучше слышны заокеанские станции, чем Москва или Хабаровск, а в какие-то дни радиосвязь переставала действовать вовсе — что-то происходило смутное в ионосфере… Только вот эти самолеты, привозившие драгоценные письма и газеты, прогоняли ощущение полной оторванности от Большой земли, от большого мира.
Не раз и не два возникал у людей вопрос: зачем мы сюда приехали? Нужно ли нам было сюда ехать?
Им отвечали: приказ!
Иногда еще добавляли: требует обстановка!
И никаких подробностей, никакой пищи для любознательных.
Достоверно было известно только то, что полагалось делать сегодня и завтра.
Сегодня вот саперы шли сопровождать танки, которые должны пробиться через снега в заданный район.
3
Всерьез-то, пожалуй, никто в это не верил. Даже начальник штаба, инструктировавший несколько дней назад командира танковой роты и Густова, применял в разговоре такие невоинские словечки: «постарайтесь», «попробуйте», «сделайте максимально возможное». Закончив инструктаж, он выжидательно посмотрел на командира части, который все это время простоял в задумчивости перед светло-голубой картой Севера, занимавшей полстены. Изображенные на ней океанские просторы, наверное, больше бы дали пищи для научной фантастики, нежели для военно-тактических размышлений, но полковник Олегов думал перед нею, конечно же, о чем-то своем.
— У вас ничего не будет, товарищ