каком-то недосказанном слове они уснули крепко и счастливо. И беспробудно спали до тех пор, пока из-под шинельного отреза, которым было завешено окно, не стал пробиваться тусклый, но явно дневной свет. За окном по-прежнему сипела и выла неиссякаемая злоба пурги. В комнате стоял настоящий мороз.
Лена, как только проснулась, испуганно спросила:
— Опять шторм?
— Это называется пурга, — отвечал Глеб, нехотя вылезая из-под одеяла.
— Она не лучше его.
— Они, наверно, родственники.
Быстро, как по тревоге, одевшись, Глеб начал растапливать печку. Надо было снова идти за снегом для чая, надо было узнавать, где взять уголь и растопку, надо было думать об утеплении комнаты… Начинался нелегкий и довольно-таки унылый северный быт…
— Нас несет куда-то вместе с этим домиком! — вдруг сообщила Лена, заглянув за шинельный отрез, в окно.
— Н-не унесет, — все еще дрожа от холода, отвечал Глеб.
— Ой, какие страшные! — продолжала Лена свои наблюдения.
— Кто?
— Я не знаю. Их тысячи тысяч…
Глеб тоже подошел к окну и действительно увидел там, за двойными стеклами, в тусклом гудящем мире, нескончаемую череду каких-то быстрых, согбенных теней, полыхающих, как огонь на буйном ветру, несущихся в одном направлении, с одной и той же скоростью, в одном и том же заданном ритме, без ускорений и замедлений, — все неуловимо одинаковые, похожие на каких-то древних завоевателей в башлыках и накидках. Бесплотные, состоящие лишь из косяков мелкого, гонимого ураганом снега, они в то же время обладали какой-то странной телесностью, и, когда хлестали своими жесткими плащами по стеклам, невольно хотелось отпрянуть от окна. Но и хотелось почему-то смотреть и смотреть на эти полчища, которым не было ни конца, ни счета. Их нескончаемый бег завораживал. И вот уже в самом деле возникало ощущение, что это ты сам неостановимо несешься куда-то вместе со своим домом, и не дай боже налететь на какую-нибудь сопку, которыми заставлен тут весь горизонт.
— Видишь теперь? — спросила Лена почему-то шепотом.
— Вижу, — сказал Глеб. — Какая-то мощная мистика… Но тебе уже достаточно. Ныряй под одеяло, а то закоченеешь.
Он опрокинул ее на подушки, закутал в одеяло, — дескать, лежи пока! А сам начал снимать с окна шинельный отрез и обнаружил на подоконнике небольшие аккуратные сугробики из тончайшей снежной муки. Задумался. И вдруг услышал, как Лена неудержимо хохочет за его спиной.
— Ты что это? — спросил он, не оборачиваясь.
— А чего ты такой смешной?
Он повернулся. Вспомнил этот подзабытый, давно не повторявшийся вопросик. Вспомнил свою веселую загорелую крымскую девушку, ее самозарождающуюся улыбку издали, улыбку навстречу ему, — вспомнил и тоже начал степенно, негромко подхохатывать. И было такое мгновение, когда в холодной, насквозь продутой пургою комнатке повеяло чем-то воистину южным и сине-голубым. Может быть, все это возникло и отразилось в отдохнувших, развеселившихся глазах Лены, может, набежало вместе с первой волной тепла от быстро нагревающейся печки, а может, просто отозвалось в сердце как прощальный отзвук недавней доброй поры, но было такое мгновение, такое солнечное дуновение, — и прекрасным было оно!
— Ну что ж, будем жить дальше…
18
З а к о н д о р о г и Из записной книжки Глеба Тихомолова за 1973 год
А я все вспоминаю дороги своей молодости.
Многое изменилось с той поры и во всем мире, и во мне самом, другие наступили времена, с несколько иными понятиями (человечество повзрослело!), с иными скоростями, измерениями. Тот путь, который мы так трудно одолевали несколько недель, теперь можно пролететь меньше чем за сутки. И я летал уже, и смотрел новую Чукотку, совсем не похожую по жизни своей на тогдашнюю.
Столько лет, столько перемен.
Столько всего прошло-пролетело.
Но я еще и сегодня, бывает, слышу, как тараторят под моей теперешней, почти что оседлой жизнью давние те колеса. И вновь проплывают перед глазами, небыстро сменяя друг друга, тихое приволье российских полей, приветливая дикость Урала, нескончаемое зеленое царство тайги, чистейшее в мире море-озеро по имени Байкал… Потом на смену колесам приходят гребные винты, под ногами дрожит напряженная железная палуба, а вокруг, куда ни глянешь, — колышется, беспокоится бесконечная вода. Из нее вдруг высовывается каменная кочка, вырастает в дикий каменный остров, обмотанный белым шарфом тумана… медленно поворачивается, показывая темно-каменную угрюмость другой своей стороны… остается позади… И опять ничего, кроме моря, кроме ночи, кроме шторма, от которого океан превращается в подвижные водяные хребты и несется, несется невесть куда… Я и сегодня отчетливо слышу нескончаемую свирепую симфонию окаянного океанского шторма, ощущаю задиристый захлест волны, обвалившейся на палубу и на меня, — и снова чувствую себя молодым. Она словно бы воскресает от всего этого — моя прошедшая в дорогах молодость. Она светло улыбается мне издали, подобно обознавшейся юной женщине, принявшей меня за другого.
Пусть она обозналась.
Пусть она поймет это уже через минуту.
Но от одного ее взгляда, от одной ее улыбки ко мне многое возвращается. И гордость за прожитое, и многие тогдашние радости. Соль на губах. Счастье в груди.
Временами я безмолвно молю судьбу: дай мне снова вдохнуть того ветра, дай причаститься той святости и той океанической мощи, которая вздымала нас тогда на свои восторгом пахнущие вершины! Может, они были и вершинами духа?..
Дороги нашего поколения, начиная с самой главной, по имени Война, не баловали нас легкостью продвижения. Случались остановки, заминки, временные отступления. В самые опасные минуты появлялись визгливые паникеры; у них у всех один и тот же голос, хотя в разное время они кричат разные слова… В какие-то сумрачные минуты нас самих одолевали сомнения и соблазны: не лучше ли вернуться назад? Не пора ли сделать остановку? Не стоит ли переждать шторм?
Но всякая начатая дорога имеет свою несдержимую инерцию, свои законы. Едва успев отъехать от дома, еще оглядываясь назад и вроде бы сожалея об оставленном, ты уже чувствуешь на себе воздействие иных притяжений, ускорительно влекущих