мою дубленку, я пну ее «Саламандрой», и через три минуты по моим часам «Сейко» она сдохнет!
Бабка недоуменно уставилась на него, а через миг и она, и прохожие увидели небывалое — только что вполне нормально одетый молодой человек вдруг оказался раздетым. Ни дубленки, ни «Саламандры», ни «Сейко»… Они исчезли бесследно и бесшумно. Это случилось в тот страшный час, когда товарищ Добранеждиев и Ритуля всей душой рвались под трамвай; когда обезумевшая от горя Женечка мясным секачом рубила в щепки свою старую мебель; когда Клавусика с сердечным приступом мчала через весь город «Скорая помощь»; и когда Томик с Васей, насмерть переругавшись, делили и никак не могли поделить свои многочисленные вещи.
А Ермилыч в это время только-только проснулся. Первым делом глянул под тюфяк, куда на заре спрятал полученную от Васи штуковину, предварительно пожелав всяческих несчастий всем обладателям счастья. Под тюфяком ничего не было. И тогда Ермилыч разразился дребезжащим смешком — вот уж он-то был счастлив вполне…
У дяди же Гриши и в кухне, и в ванной из кранов снова пошла нормальная вода, холодная и горячая. Так что можно смело приходить к нему в гости. Хозяйка угостит отличным чаем. Только, ради бога, не надо приносить с собой ничего спиртного, поскольку дядя Гриша бросил пить. Окончательно и бесповоротно. Сам того не желая, Ермилыч один-единственный раз в жизни сделал доброе дело…
Барадий Мунгонов
НА ЗАРЕ
Дедушке Цыдыпу из улуса Кусота, говорят, уже восемьдесят восемь — доживает свой век. Глаза выцвели. Ноги плохо носят. Спину ломит. Лежит на трех кошмах, а ночами не спит, ворочается. Долгими стали ночи. Воет за стеной вьюга, а с ней к Цыдыпу приходит тоска. Не спится, не спится в буранные ночи. Лежит Цыдып с открытыми глазами. Весну ждет, тепла ждет. Ну а вьюга знай себе воет.
Эта зима особенно длинная, не похожа на прежние зимы. Повернулся дедушка на бок, прислушался. За окном лютует забайкальский буран, бушует над Хилокской долиной. Нет ему другого места, что ли? Плачет за ставнями, воет голодным волком, нагоняет тоску на старого Цыдыпа.
Когда был совсем молодым, ноги сами носили по земле. Потом стал мужчиной, охотником. Ночевал под открытым небом или в легком шалаше. Мороза не боялся, ветра не боялся. Зверя добыл, пушнины — эгей! Подсчитать бы все. Да кто подсчитает?.. Никогда не был Цыдып хапугой, честно держался сроков охоты, понимал: и зверь имеет свой срок, свой сезон. Брал у тайги самое нужное для жизни, ничего лишнего. Дружил охотник с тайгой, породнился с глухоманью, все понимал не хуже Хозяина. А кто Хозяин в тайге? Бурый медведь…
Нет, не любит Цыдып ночной буран. Буран — это плохо. В такую буранную ночь беспокоится душа, подсказывает: недалеко время дальней дороги, той дороги, по которой едут в одну только сторону. Обратно никто еще не вернулся. Хочешь не хочешь, а придется и ему, Цыдыпу, узнать эту дорогу. Может, и скоро. Дотянуть бы хоть до конца этой недоброй зимы. Неужели в мерзлую землю придется лечь? Лучше бы весной, куда лучше… Хорошо бы повидаться еще раз с красной весной, погреть на солнышке старые кости, а после можно и в путь-дорогу. Да, можно. Спокойно, без пустой торопливости…
Страха нет в душе. Есть у него сын, удалой охотник Сэнгэ. Есть и внуки, три внука. Самый маленький, самый любимый, черный-пречерный — девятилетний Солбон. «Мой соколик» — так его называет Цыдып. «Мой» — значит, больше всего на него похож. «Соколик» — значит, смелый, ничего не боится. Да, не прервется род старого Цыдыпа, знаменитого охотника, продолжится, уйдут далеко-далеко в глубь грядущего, неизведанного. А жалко Цыдыпу: не увидит он тот будущий мир, о котором то и дело говорит Сэнгэ. Ну да ладно, пусть не увидит. Он, Цыдып, и без того немало повидал хорошего. Особенно в последние годы жизни. Можно ложиться в землю, не страшно ложиться. Только вот хочется глянуть… Еще как хочется… в последний раз… на зеленую травку, на то, как кудрявится березка. Услышать бы звонкий голос токующего глухаря, басовитое кряканье селезня, бормотанье тетерева-черныша, полуночный крик гурана.
Ой, хочется!
Вот и позади долгая, холодная зима. Солнышко припекло землю, оттаяла она под лучами, лежит в полудреме, ждет заботы человеческих рук. Ну и люди готовятся. Скоро-скоро в степи, в туманном мареве, появятся они со своими машинами. Загудят, задымят трактора, взбудоражат бугры и косогоры, лога и долины. Задрожит земля от радости, примет семена, что кинут в нее люди. Долго ждала земля весну, терпеливо ждала и весну, и людей. Дождалась.
Дождался и старый Цыдып. Сидит на завалинке и слезящимися глазами щурится на полуденное солнышко. Хорошо ему тут сидеть: кто ни пройдет — поклонится. По всему телу, согретому весенним теплом, растекается приятная истома. Седая голова клонится к груди, и одолевает старика вязкая дремота. Только не думайте, что Цыдып спит. Вот уж нет, не спит он! Все старик слышит. Приподнимет отяжелевшие веки, поведет головой, подставит к уху ладонь — входит в него жизнь, голоса грядущего. Застрекотал на том конце улуса мотор — трактористы готовятся к выходу в поле. Катятся, глухо постукивая по мерзлой еще дороге, телеги. Старику даже и то интересно знать, чем они нагружены. Может, навоз везут, а может, и семена. Потом и другая прокатилась телега — с дровами. Вот жалобно проскрипела телега под тяжестью длинных строительных лесин. Промчался, обгоняя телеги, порожний грузовик. А навстречу ему — цок-цок — верховой. Не иначе — табунщик с новостями из гурта. Затрещал мотоцикл под агрономом. Кто знает, может, то приехал и сам бригадир — он тоже любит эту железную лошадку… Кудахчет курица, тонюсенько похрюкивает поросенок. И вот наконец-то шустренько застучали сапожки по ступенькам крыльца.
Цыдып знает. Цыдып не ошибется — это самый младший, любимый его внучек, черноволосый Солбон.
Двое других — те по городам. Уже взрослые, заняты какими-то науками. Солбончик невелик — бегает в третий класс. Сейчас припустит в школу. Неужели не остановится? Э, нет, повернул к деду. Вот коснулся руки, заглянул в глаза и звонким мальчишеским голосом:
— Здравствуй, деда! Тебе не холодно?
— Здравствуй,