Столь же удалено от проблемы авторства строфы и отношение Пушкина к Николаю I. В обсуждаемых строчках сей государь не упомянут, а за позднейшие либеральные и революционные дописки и истолкования Пушкин, понятно, ответственности не несет.
Что же остается? Остается текстологическая ситуация: нет автографа, нет прижизненной публикации. Вместе с тем Есипов признает, что строфа записана по четырем (!) мемуарным источникам — со слов М. П. Погодина, С. А. Соболевского, А. В. Веневитинова и по сборнику М. Н. Лонгинова — С. Д. Полторацкого. Для меня этот факт гораздо важнее всех соображений о художественной ценности и политической направленности стихов. Ни для кого не секрет, что в самых авторитетных изданиях Пушкина печатаются не только автографы и прижизненные публикации. Спорная строфа приведена в третьем томе Большого академического собрания сочинений, где, по моим подсчетам, содержится еще 21 стихотворение, записанное только мемуаристами. Текстологическая ситуация, при которой мы располагаем четырьмя списками, на этом фоне выглядит просто благополучной.
Говоря серьезно, строфу “Восстань, восстань, пророк России…” можно исключить из корпуса пушкинских произведений только вместе, например, с “Песнями о Стеньке Разине”, со стихотворениями “Во глубине сибирских руд…”, “На картинки в Невском альманахе”, “Вам, музы, милые старушки…”, с эпитафией младенцу Волконскому, с эпиграммой “За Netty сердцем я летаю…”. И так далее. Надеюсь, строки о пророке России будут входить в грядущие собрания сочинений Пушкина, но, разумеется, без “царя губителя” в основном тексте.
В начале рецензии речь уже шла о том, что вовсе не декабристский миф затмевает представления многих наших современников. Гораздо влиятельнее сегодня образ Пушкина — не поэта, а бытового, частного человека. В ХIХ веке Достоевский увидел в Пушкине не только поэта, но и великого русского мыслителя; в следующем столетии вульгарные социологи объясняли Пушкина как фигуру “на левом фланге правого декабризма”, что было убого, но все-таки возвышало поэта над толпой. Нынче в массовом сознании Пушкин просто мал и мерзок — любовник, картежник и волокита, а затем муж Натальи Николаевны.
Просто диву даешься: люди, со школьной скамьи не перечитавшие “Капитанскую дочку”, важно судят о деталях дуэльной истории, спорят о прототипах “женских образов”, ищут, какой даме посвящено то или иное произведение. “Научно обоснованное” распределение женщин по лирическим стихотворениям Пушкина уже грозит стать самостоятельной областью пушкиноведения. Хорошо, что поэт посвятил своего “Бориса Годунова” Карамзину, а то сейчас бы кипели дискуссии: посвящена трагедия Елизавете Ксаверьевне или Анне Петровне?
Вольно или невольно Есипов подливает масла в огонь подобных споров. В главе “Миф об утаенной любви” есть немало остроумных сопоставлений и точных наблюдений. Но к чему они ведут? Всего только к доказательству, будто “утаенной любовью” Пушкина была вовсе не Мария Волконская. Оказывается, в советское время ее безосновательно “назначили” этой самой “утаенной любовью” Пушкина как жену декабриста и носительницу прогрессивных устремлений века. Хорошо. Согласимся с Есиповым. Но зачем по этому поводу тасовать бесконечную колоду женских образов?
Я боюсь разочаровать многих читателей, но все-таки поделюсь своим коренным сомнением. Сама формула “утаенная любовь” кажется мне произвольной, ничего в пушкинской биографии не отражающей. Она есть результат поспешного и поверхностного чтения черновика посвящения “Полтавы”:
Иль — посвящение поэта
Как утаенная любовь —
Перед тобою без привета (?)
Пройдет — не признанное вновь.
Речь-то идет, получается, не столько о скрываемом чувстве к женщине, сколько о самом посвящении, которое с этим чувством только с равнивается. Примерно так же мотив сравнения часто ускользает в рассуждениях насчет фигуры Александрийского столпа из стихотворения “Памятник”. Там — аналогичным образом — не о столпе в основном-то идет речь, а все-таки о предмете, который выше столпа. Сравниваемое в обоих случаях как бы затемняется сравнивающим.
По стихотворению “На холмах Грузии лежит ночная мгла…” да и по всему смыслу творчества поэта мы знаем: любовь есть вечное состояние сердца поэта — “не любить оно не может”. Конкретная направленность этого состояния едва ли не условна, если вообще существует. Только людям, весьма удаленным от пушкинского мира, может казаться, будто история создания лирического стихотворения укладывается в простую жизненную схему: познакомился с NN, влюбился, написал мадригал, ей посвященный. Так сочиняют стишки разве что лопоухие гимназисты. Пушкинская поэзия такой очевидностью не страдает.
В воспоминаниях А. П. Керн, хорошо Есипову известных, есть характерный эпизод: Пушкин явно колеблется, прежде чем дарит Анне Петровне листочек со стихотворением “Я помню чудное мгновенье…”. Керн пишет: “Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю”. Что именно “промелькнуло”, понять, кажется, можно. Стихи-то обращены к некоему идеалу, до которого реальная, земная Анна Петровна явно не возвышается.
Увы, “зеркало мифов” сегодня отражает совсем другую А. П. Керн. В газетах даже промелькнуло сообщение о том, что в Тверской области молодоженов прямо из загса возят на могилу Анны Петровны — поклоняться, благоговеть. Ничего себе — начало семейной жизни над прахом дамы, мягко говоря, не служившей образцом супружеской верности.
Все это — не в укор Есипову. Свою роль критически мыслящего мифоборца он исполняет достойно. Только вот мифология вокруг Пушкина причудливо меняет свои лики, берет свое и глубоко укореняется в сознании постсоветских поколений.
И — в новых своих проявлениях — ждет своего исследователя…
Виктор Листов.
"Здесь границы жизни отчетливы..."
Хроника казни Юрия Галанскова. Составитель, автор вводной статьи
и комментариев Геннадий Кагановский. М., “Аграф”, 2006, 639 стр.
Как-то неловко — неловко за себя и за современное насквозь эгоистичное общество — на то ли пятнадцатом, то ли шестнадцатом году “построения капитализма” в России читать, например, такое: “У меня есть земля, на которой я стою и которая меня кормит. И я, в меру личной и всякой другой ответственности, отвечаю за эту землю и за жизнь на этой земле. А иначе кто я такой и зачем я? Осознавая себя таким образом, я живу во имя этой земли и ради утверждения жизни на ней. И всякое усилие ради этого я нахожу желанным и драгоценным. <...> Но я действительно не могу и не имею права определять свою жизнь сегодня в зависимости от того, насколько мне будет плохо завтра. <...> Разве я корчусь от боли? Нация — больна, а я только мгновенное ее выражение”.
Так писал из мордовской зоны на советскую волю Юрий Галансков в марте 1971 года. То был пятый год его заключения за “антисоветскую агитацию” по высосанному из пальца обвинению. Хотя мирочувствование, сконцентрированное в вышеприведенном эпистолярном пассаже, и впрямь советским не назовешь. Как никоим образом не соответствует оно и нынешней общественной конъюнктуре, когда бескорыстие и жертвенность воспринимаются как реликтовые чудачества уже далекой эпохи.
Мучимый язвенной болезнью и непрестанными в связи с нею болями, он мог бы написать в Верховный Совет прошение о помиловании. И не исключено, что ему либо скостили бы срок, либо перевели туда, где можно всерьез лечиться. С воли его уговаривали поступить именно так. И никто б его, конечно, за это не осудил. “Но из этого еще не следует, что можно идти по столь оскорбляющему личное достоинство пути. Честь и достоинство! И не во имя чести и достоинства, не самоцель, не самолюбие и тщеславие, а просто — должен же быть кто-то выстоявший, кто бы имел право говорить”.
Галансков был поэт, поэт даровитый, хотя и не захваченный поэзией полностью. Но в общественной памяти он скорее останется как герой, а в истории литературы, культуры — этими вот обжигающими читателя письмами. Письмами человека твердого и лиричного, проницательного и простодушного, укорененного в лагерной повседневности и мечтающего о воле. “Веселая зима! И я ее переношу легче, чем осень, в смысле здоровья. С чего ты взяла, что я лежу? Я работаю. Шью по сто рукавиц в день, только дым идет из-под шапки моей машинки. И в конце работы выхожу в зиму, в снег, на мороз, дышу и быстро прохаживаюсь по тропинке в сугробах. Сегодня вечернее небо как грудь снегиря, говорят, что завтра будет морозно”.