На мостике снова было темно. Море бесновалось, как и в прошлую ночь. Стоило только поддаться усталости, как тебя ждал конец — надо было следить за дыханием, ведь если ты забывал вовремя вдохнуть, то вполне мог задохнуться, когда лодку накрывало водой. Вода не уходила целую вечность. И все-таки неповоротливая стальная тюрьма боролась с ревущим морем, словно усталый кит.
Снова ничего не было видно — ни звезды, ни единой звезды. Только белая пена на кипящих волнах, и больше ничего.
Следующий день не принес перемен — ни горячей еды, ни сухой одежды, ни отдыха, один только ледяной холод. На шее у подводников образовались кровавые полосы — когда они втягивали в себя головы, пытаясь спастись от ударов волны и режущего ветра, замерзшие воротники плащей царапали кожу в одном и том же месте. Их руки напоминали красные клешни. Когда подводники, сменившись с вахты, пытались снять с себя одежду, из-под ногтей у них текла кровь, а боль, которую вызывала соль, попавшая в открытую рану, была похожа на удары ножом.
Тайхман посмотрел в сторону кормы и не увидел кильватерной струи. Он взглянул командиру в лицо, и ему показалось, что оно высечено из грубого камня. Это лицо было покрыто солью; глубокие морщины прорезали его. Там, где были глаза, Тайхман увидел два красных круга, словно кто-то забрызгал камень кровью. И вдруг оно словно осыпалось — от одного-единственного вопроса. Спускаясь в лодку, Тайхман повернулся к рулевому и, больше по привычке, чем из любопытства, спросил:
— Ты какой курс держишь?
— Один-шестьдесят, господин мичман.
— Что-что?
— Один-шестьдесят, господин мичман.
— И давно?
— Последние двадцать четыре часа.
— А я думал, что конвой держит курс один-шестнадцать.
— Для меня это новость, господин мичман.
Верный курс был один-шестнадцать.
Командир дал приказ погружаться. Он никого не стал наказывать. Из-за постоянной темноты невозможно было прочитать показания репитера компаса на мостике, да и вообще в такую погоду невозможно было понять, что он показывает, ибо стрелка отклонялась на 50 градусов в обе стороны.
В течение суток с командиром никто не разговаривал. Его беспощадное жестокое упрямство — жестокое по отношению к самому себе, команде и кораблю — было сломлено, по крайней мере на этот раз. Буря победила его.
Первый лейтенант потихоньку поправлялся. Время от времени, когда никто не видел, он изучал пустое место на руке, где до этого был его безымянный палец. Во всем остальном с ним все было в порядке, за исключением того, что он немного похудел. Он хранил свои кольца в нагрудном кармане рубашки. Что он сделал со своим пальцем, никто не знал. Старпом утверждал, что он его заспиртовал. По мнению инженера-механика, он выбросил его в трюм, оттого-то в лодке так ужасно воняло. В любом случае, запах с каждым днем становился все сильней. И неудивительно — они находились в море уже одиннадцать недель.
В сумерках с подлодки заметили одиночное судно. Оно было очень длинным и шло со скоростью 12 узлов. Подойдя ближе, они увидели, что это танкер, шедший порожняком. Судно двигалось противолодочным зигзагом, и Лютке потратил четыре часа, чтобы выйти в положение атаки.
Старпом выстрелил веерным залпом под непривычным курсовым углом — пеленг составлял один-шестьдесят. Две торпеды попали в танкер. Он сбавил ход, но продолжал двигаться.
Через полчаса они всадили в него еще одну торпеду. Танкер слегка осел, но продолжал идти со скоростью 5 узлов.
— Ради бога, прикончите его, — велел командир старпому. — Стреляйте из кормового аппарата.
Танкер получил четыре попадания, но никак не хотел тонуть.
— Его держит на плаву воздух в танках. Потопим его оружейным огнем.
— Так точно, господин капитан-лейтенант.
— Велите зенитному расчету занять свои места. Как бы не прилетела птичка.
— Слушаюсь, господин капитан-лейтенант.
Мюллер уже вернулся в строй. Два моряка, которых смыло за борт, принадлежали к орудийному расчету. Их место заняли Штолленберг и один из матросов-торпедистов.
При первом же выстреле пушка взорвалась. Мюллер стоял на одном из деревянных стульев на мостике. Железным обломком пушки ему снесло голову. Из шеи фонтаном хлынула кровь и залила весь мостик. Тела Мюллера и четырех моряков орудийного расчета бросили за борт. Штолленберга и помощника боцмана спустили на канатах в центральный пост. Танкер начал отстреливаться из двух своих пушек. Лютке приказал погружаться.
Правая нога Штолленберга превратилась в кровавую массу — кость была раздроблена, а коленная чашечка исчезла. Старпом сказал, что ногу придется ампутировать.
Его положили на стол в кубрике старшин — это был самый длинный стол на лодке. На бедро наложили жгут; Витгенберг крепко держал ногу, а Тайхман пилил кость. Штолленберг сказал, что не чувствует боли, что вообще ничего не чувствует. Старпом сказал, что почувствует позже, и наложил зажимы на сосуды. Командира сумели убедить ненадолго всплыть. Моряки выбросили ногу Штолленберга за борт и набрали три ведра морской воды. Вся она была вылита на обрубок ноги. Винклер сказал, что для обеззараживания ран нет ничего лучше морской воды. Потом обрубок забинтовали, а Штолленберга уложили на койку в каюте старших офицеров.
Помощнику боцмана ничем уже нельзя было помочь. У него были внутренние разрывы; кашляя, он сплевывал кровь, а кашлял он не переставая. Из больших ран в животе обильно текла кровь, и остановить ее не удавалось. Сердце его еще работало, но через два часа крови совсем не осталось — сердцу больше нечего было перекачивать, и оно остановилось. Командир разрешил положить его в пустой торпедный аппарат.
Во всем был виноват Мюллер. Готовя орудие к бою, он забыл открыть крышку ствола. В отличие от сухопутных орудий у этой пушки крышка закручивалась, чтобы в ствол не попала вода. Когда пушка выстрелила, снаряд просто не смог вылететь наружу.
Два дня Штолленберг метался в бреду. Он бормотал что-то о своих школьных днях, а когда приходил в себя, так сильно корчился от боли, что его приходилось держать. Сменившись с вахты, Тайхман приходил к нему и сидел у койки, но не мог посвятить другу много времени, поскольку экипаж потерял девять человек, и вахт теперь стало всего две. Когда лодка шла в подводном положении и Тайхман сидел у пульта управления горизонтальными рулями, он слышал бред Штолленберга. Потом его сменял Винклер, и он шел к Эмилю.
На третий день жар спал. Штолленберг был в полном сознании и спокоен. Тайхман принес ему еду и попытался убедить поесть, чтобы подкрепить силы. Но Штолленберг есть не стал. Тайхман сказал, что глупо отказываться от еды. Он забрал на камбузе последнюю банку с консервированной клубникой и полил ее сладкими сливками. Он стал есть клубнику прямо на глазах у Штолленберга, но даже это не пробудило у того аппетита. Он сказал, что, возможно, поспав немного, он что-нибудь и съест.
— Но тогда уже не будет клубники, она закончилась, — возразил Тайхман, хотя банка была еще полной на три четверти.
— Мне все равно, — ответил Штолленберг.
Тайхман отправился спать в кубрик старшин. Позже его растолкал помощник главного электрика и сказал, что командир не возражает, чтобы тело мичмана тоже было положено в пустой торпедный аппарат.
— Помоги нам. Только побыстрее. В каюте старших офицеров стоит ужасная вонь.
В Бискайском заливе им пришлось погружаться двадцать два раза, чтобы спастись от самолетов. Путь домой занял в два раза больше времени, чем предполагалось. Им пришлось полтора дня дожидаться двух других подлодок в точке рандеву. После этого патрульный катер и два тральщика проводили их в Ла-Паллис.
Перед тем как субмарина встала в док, командир произнес речь. Все свободные от вахт выстроились на палубе, и командир пять минут распинался о последствиях венерических болезней. Он говорил, что морякам неприлично посещать бордели; женатые должны подождать, когда они вернутся домой к женам, а неженатые должны практиковать воздержание и заниматься спортом. От воздержания еще никто не умер; к тому же француженки не так уж хороши — они недостойны немецкого моряка.
Выражение лица командира было исключительно серьезным, поскольку он произносил эту речь по требованию командующего подводным флотом. Адмирал полагал, что командиры боевых кораблей должны полностью контролировать личную жизнь своих подчиненных. Люди уже слышали эту речь; командир произносил ее после каждого похода. И они знали своего командира. Когда он спросил, все ли его поняли, они уже достаточно послужили, чтобы без заминки ответить: «Так точно!»
Но командир в своих наставлениях не обращался за помощью к специальной службе. Целый табун хористок собрался на пирсе, чтобы приветствовать возвращавшихся подводников. Они стояли, выстроившись в ряд, на самом краю пирса и улыбались самыми обворожительными улыбками. Устроил эту встречу офицер специальной службы флотилии, совсем уже немолодой человек. Девицы широко раскрытыми глазами смотрели на бородатых моряков и бросали им цветы. Подводники широко раскрытыми глазами смотрели на девиц, посылали им воздушные поцелуи и, рассмотрев их одежду, пришли к выводу, что здесь, на берегу — лето. Играл оркестр, раздавались приветствия и произносились речи. Но лучше всего было ледяное пиво. Каждый получил по бутылке.