В один из холодных дней начала апреля был созван хуторской сход. Дул пронизывающий северо-западный ветер. Солнце то выглядывало из-за белых, как снеговые глыбы, облаков, то снова пряталось. По земле бежали тени, иногда на нежную зелень травы сыпалась частая колючая крупа и тут же таяла. Хуторяне кутались в пиджаки, глубже надвигали шапки, ежились.
Приезжий комиссар говорил о положении на фронтах, о предстоящем съезде Советов Донской республики. Сход закончился избранием делегатов на первый съезд Советов. Были избраны Анисим Карнаухов, Павел Чекусов и Ерофей Петухов.
Наутро Анисим проснулся чуть свет. Он оделся в самую лучшую одежду, прицепил к поясу наган — подарок Трушина, Чувствовал он себя взволнованным, как бывало в детстве, перед поездкой с отцом в город. Волнение Анисима не ускользнуло от внимания Федоры. Перед уходом сына на станцию, она, вручая ему узелок с харчами, осмелилась спросить:
— По какому делу в город, сынок?
— Будем утверждать советскую власть всенародно, казаки и иногородние. Вот как на сходе. Только миру там соберется не меньше тысячи, — важно ответил Анисим.
Федора посмотрела на сына с уважением. Все, что делал он, воспринималось ею теперь как нечто неоспоримо нужное и справедливое.
На станцию делегатов провожали ватажники. Пожимая им руки, они наказывали передать съезду все, чем жил хутор в последние бурные дни.
Еще с вечера к зданию, в котором должен был заседать первый областной съезд Советов, стали сходиться делегаты. Тут были казаки из отдаленных верховых станиц, степенные и важные бородачи, веселые черноволосые низовцы, медлительные хлеборобы из украинских хуторов, тяжелые, угрюмоватые, приехавшие на своих дубах рыбаки-приморцы.
Кто не имел в городе знакомых и не хотел идти в гостиницу — располагался тут же, у стен здания, и дремал до утра на своей дорожной сумке с домашними харчами.
Анисим и Павел Чекусов приехали в город к полудню. На улицах толпами расхаживали вооруженные люди, обряженные в самую разнообразную форму. Тут были казачьи фуражки и лампасы, обыкновенные порыжелые до желтизны солдатские шинели, разноцветные галифе, синие венгерки и отороченные мехом дубленые драгунские полушубки, заломленные на затылок курпейчатые серебристые папахи. Звенели шпоры, бряцали о мостовую длинные кривые, оправленные в серебро, шашки — предмет особенного щегольства командиров многочисленных анархических отрядов.
От войскового люда на улицах стоял гомон, как на ярмарке.
Анисим и Чекусов, оглушенные необычной толчеей, не заметили, как очутились у здания съезда. В кулуарах уже толпились делегаты. Неподвижно стоял сизый махорочный дым. Было чадно и душно.
У перил лестницы, на подоконниках и прямо на полу у залоснившихся стен сидели люди в пиджаках, шинелях, полушубках, солдатских фуфайках.
В коридоре Анисим, встретил знакомых рыбаков и среди них Федора Прийму. Вислоусый добродушный украинец схватил Анисима, за плечо:
— Здорово, крутий! И не узнает. Кажись, лет пять не встречались, а взаправду тилько в прошлом году ты мержановских прасолов так налякал, що вони и досе тебя вспоминают.
— Плохим либо добрым? — прижмурился Анисим.
— Таким добрым, шо батьке твоему, мабуть, на том свити икается…
Анисим еще не забыл о колеблющейся позиции Приймы в мержановском мятеже, насмешливо спросил:
— А ты, дядя Федор, с каких выборов на съезд пожаловал? Помню, ты при Керенском в гражданском комитете стенки обтирал.
Прийма добродушно засмеялся.
— А чертяка его разбере. Був я и в гражданском комитете. А зараз зибрали мене в исполком. Мини шо? Куды люди, туды и я. Гарнише цей власти для мене и в свити нема. Рыбалю и зараз потрошку. Про Керенского и вспоминать не хочу, хай ему бис! Ох, и сука оказался цей Керенский.
Прийма подмигнул, громко расхохотался, блестя ровными желтоватыми, как кукурузные зерна, зубами. От плечистой фигуры мержановца веяло такой силой, весельем и здоровьем, что Анисим невольно вспомнил дни крутийского разгула, удалых разъездов по заповедным водам. Сыроватый запах моря, сетей исходил от Приймы, от его ладного, опоясанного красным кушаком ватника, от жирно смазанных дегтем высоких сапог.
Анисим, с восхищением глядя на мержановца, спросил:
— И теперь крутишь, дядя Федор?
— Да яке зараз крутийство? Сказывся, чи шо? — хохотал Прийма. — Охраны нема, ни якого начальства нема, хиба це дило? И рыба якась чудна стала: гуляе там, де зроду ее не было. Як не стало запретных тычек, так вона, бисов ни батька, разбрелась из гирлов, не знаешь, де ситки сыпать… — Прийма приглушил голос, лукаво щурясь, спросил: — Ты мне скажи, хлопче, долго ще так буде? Щоб не было охраны?
— Управимся с белыми, сами воды охранять будем, — сказал Анисим. — Другая сейчас забота. Дойдет черед и до вод.
— Мини и так ничого… — шепнул Прийма. — Мини нехай, шоб николы не було охрани, да тильки расчету ж нема зараз ловить рыбу. Гроши таки погани, шо за них ничого не купишь. Якись другие гроши треба. Надо казать новой власти, шоб установила нови гроши, шоб расчет був рыбалить.
Лицо Приймы стало озабоченным.
Как только Анисим очутился в зале, волнение его усилилось… Вид сотен таких же, как сам он, людей вызвал в нем знакомое ощущение уверенности и силы.
Расхаживая по кулуарам, он увидел вертлявого незнакомца — частого посетителя хутора. Окружив себя делегатами-рыбаками, он с жаром что-то доказывал. Голос его резко звенел, выделяясь из общего хора басовитых голосов. Анисим подошел к плотному кругу, подтянулся на носках, прислушался.
— Товарищи! — выкрикивал оратор. — Мы за действительную свободу! Вы, рыбаки-казаки, привыкшие пользоваться плодами трудов своих, вы сейчас брошены в горнило братоубийственной войны! Вас натравливают друг на друга. А мы, товарищи, против анархии, мы за единство!
Анисим растолкал притихших слушателей, дернул вертлявого, увлеченного своей речью оратора за рукав френча.
— Как ты сказал, господин? С кем это объединяться? С атаманами, что ли?
Оратор, озадаченный грубостью Анисима, посмотрел на него с удивлением.
— Разве я говорил про атаманов? Товарищи, я, насколько мне кажется, ничего не говорил про атаманов.
Но делегаты, подзадоренные словами Анисима, насмешливо зашумели:
— Хо-хо… Вот так поддел, станишник! Ай-да молодец!.. Как же не говорил! Объединяйся, говорит. А с кем? Ха! Нет, товарищ, припаси свои слова для кого-нибудь другого.
— Я говорил об Учредительном собрании, — начал было оратор. — Широкая демократия могла бы…
Его прервали грубые голоса:
— Брось, не агитируй! Стара присказка. Обанкротилось твое собрание. Зараз у нас советская власть, а ты об учредиловке. Припозднился трошки.
Анисим чувствовал, как подымается в нем острый гнев. Он оглянулся и, заметив сочувствующие взгляды, осмелел, стал высказывать наболевшее.
Вертлявый презрительно улыбнулся, пожал плечами:
— Вас, товарищ, трудно слушать. Для вас решение вопроса там, где больше обещают. А много обещают большевики…
Кровь ударила в голову Анисима. Сжав кулаки, он шагнул к оратору, но в это время раздался звонок, и делегаты повалили в зал занимать места. Эсер воспользовался этим, поспешно и трусливо нырнул в толпу делегатов. Их поток увлек Анисима. Поискав глазами прилизанную голову и не увидев ее, Анисим протиснулся в зал.
«Ладно, я еще с ним поговорю», — подумал он, с ненавистью вспоминая нагловато-звучный голос..
Он с любопытством стал рассматривать зал. От развешанных на стенах и на полутемной сцене аншлагов с лозунгами, от красных знамен, казалось, исходили возбуждающие токи. Анисим медленно перечитывал лозунги, и каждое слово волновало его, все сильнее заставляло биться его сердце.
Съезд открылся торжественным хором духовых труб, игравших Интернационал. Анисим стоял, сжимая в потной руке шапку, широкими глазами смотрел на сцену. Там, под знаменами, стояли незнакомые люди. Они имели такой же простой, в большинстве солдатский вид, и Анисиму хотелось помахать им шаткой, как на хуторском сходе.
Точно теплые волны поднимали его. Такое ощущение он испытывал впервые.
Оркестр умолк. Послышались выкрики:
— Серго Орджоникидзе — ура!
— Ура Подтелкову!
Делегаты приветствовали руководителей съезда. Анисим все с большим напряжением смотрел на сцену, стараясь выделить из общей среды тех, кому кричали «ура».
Но вот на трибуну вышел плечистый человек в кожаной куртке; светлосиние, заметно потертые седлом шаровары вольным напуском ниспадали на голенища запыленных сапог. Скуластое, широкое лицо в окладистой коричнево-рыжей, с выцветшими на солнце прядями бороде было мужественным; чуб непокорно торчал над виском, узкие глаза смотрели из-под насупленных бровей то строго, то по-детски добродушно.