Плавно понеслись из города удары церковных колоколов, и меня вдруг потянуло назад, в сверкающий вечерними огнями город, где пряталось мое счастье… Шесть часов!.. Уже шесть часов!.. Оглянулся, быстро перекрестился и, нахлобучив шапку, быстро зашагал к городу. Пришел, конечно, рано: семи не было. Русалка одевалась и не впустила меня в комнату. В ожидании я мерил коридор номеров крупными шагами и сердился, что маятник часов стукает медленно-медленно…
— Можно! — прозвучал наконец в тишине любимый голосок через приоткрытую дверь, и я, едва сдерживая ноги, степенно вошел. Русалка была нарядна и восхитительна… Я смотрел на нее изумленными глазами, и у меня рождалось сомнение: «Неужели эта сказочная принцесса, прекрасная и гордая, любит меня и завтра сделается моей женой?» Невероятно!..
— Опять смотришь в упор!..
— Не буду…
Да, лучше уж не смотреть… Прыгает сердце в счастливой, сладкой тоске… О чем? Не знаю… Я стоял у окна, смотрел на улицу и тихо напевал мотивы из «Фауста». Рисовался сад, лунная ночь и счастливые Фауст и Маргарита…
— О, позволь, ангел мой, на тебя наглядеться! — жалостливым тенорком вытягивал я, стараясь не глядеть на Русалку.
— Пора?..
— Да, пора, пора… Дай, я помогу тебе надеть шубку!
— Сама!..
— Нет, нет!.. Голова кружится от твоих духов…
— Буржуазно?..
— Нет, нет… Почему?..
— Давай руку!..
Я подал Русалке руку, и мы двинулись в театр. Впервые мы шли под руку, и, вообще, я никогда еще в жизни не ходил ни с кем, кроме товарищей, под руку. Все время моя рука дрожала от счастья, я сам был горд, словно мне вверили красоту и любовь всего человечества.
Как вор с покражею, старался я провести Русалку в наши места и торопливо протискивался, не выпуская ее руки, среди толпившейся в дверях и коридорах публики. Нет, не удалось: увидели!
— A-а!.. И вы?
Обернулся и увидал опять иронически улыбающееся лицо одного из своих товарищей.
— И мы!.. Что же в этом удивительного?..
— На что ты сердишься?..
Театр был переполнен. Опера для этого города были диковинкой, и потому обыватели вылезли из своих берлог с чадами и домочадцами и, как мухи на варенье, сбежались на «Фауста». Духота и давка была невероятная. С трудом пробивая путь, добрались мы до своих мест и уселись. Говор, радостный гул, смешки, восклицания перемешивались с готовящимся к увертюре оркестром, наполняли зал нервным, хаотическим шумом, и среди этого шума было трудно говорить друг с другом… Впрочем зачем говорить?.. Мы обменивались взглядами, и этого было вполне достаточно… Щеки Русалки горели румянцем, глаза светились тихой радостью и радостным ожиданием, улыбка подергивала капризные губы, и пропадала святость… Доверчиво касалась она плечом моего плеча, наклоняясь, чтобы шепнуть о чем-нибудь, и не отнимала больше руки, когда я брал ее вместе с программой спектакля и не хотел выпускать… Стукнул дирижер палочкой, сразу все стихло, и грянула увертюра… Оркестр был неважный, но знакомые с детства мелодии и гармонии звуков затушевывали все недостатки… Сжались у нас сердца от трепета, и мы, вздохнув, прижались друг к другу и стали таять, как снег под солнцем…
— Боже, как я люблю «Фауста»!..
— А Русалку?
— Еще больше! — шепнул я, закрывая глаза.
Русалка положила свою сухую, горячую руку на мою, и я чувствовал, как билась кровь в ее жилах… Кончилась увертюра, взвился занавес, и глубокий старик с молодым голосом запел о великой тоске по ушедшей молодости… Потом он проклял все, что любил в жизни, и вступил в разговор с чертом… Заключили союз. Мефистофель выплеснул из чаши синий огонь, и тут…
Тут кончилась и моя увертюра…
Что-то вспыхнуло на сцене, кто-то закричал: «Пожар!..» Музыка сразу оборвалась, и страшная паника охватила толпу своими когтями. В одно мгновение она вихрем закружила людей, отняла у них радость, ум, чувство, все-все, и сделала одним многоголовым зверем… В зале было темно, а сцена пылала, и плач, рев и дикий стон уподобили театр зверинцу с ревущими львами, тиграми, медведями, попугаями…
Не помню никаких подробностей… Я опомнился только на улице и только тут вспомнил, что люблю Русалку… Я кинулся обратно, но толпа, как вода из прорвавшейся напруди, отбросила меня прочь. Я лез снова, и снова она меня отбрасывала… Кого-то затоптали в дверях…
— Русалки! Русалка! — кричал я в диком исступлении и бессильно плакал, как маленький мальчик, потерявший на улице мать… Кричали, плакали, смеялись люди; грызли друг друга, вылезая из дверей, и никто не внимал громкому, энергичному голосу, который, надрываясь, кричал:
— Успокойтесь! Остановитесь!
Толпа колыхалась около театра и не верила, словно боялась обмана…
— Успокойтесь! Огонь потушен! Спектакль будет продолжаться!..
Стих рев ужаса, быстро наполняясь взрывами облегчения и радости… Часть публики расходилась и разъезжалась, а часть потекла обратно…
Я стоял, трясся в лихорадке и не двигался с места… Я инстинктивно чувствовал, что увертюра моей любви кончилась…
Появилась Русалка. Опустив головку и закрыв заплаканное личико меховой муфточкой, она проворно уходила в глубь улиц… Постояв в отупении несколько минут, я вдруг сорвался с места и побежал вслед за нею. Несколько раз я догонял ее и несколько раз приостанавливался, но будучи в силах назвать ее по имени…
Как побитая собака на хозяином, шел я за Русалкой до самых номеров, а когда она скрылась за дверью, то долго смотрел в занавешенное окошечко, где светился до полуночи огонек. Вернувшись домой, я упал в постель и стал глухо рыдать в мокрую от слез подушку… Не помню, кок уснул. Проснулся, когда за окном играл веселый, солнечный день… Долго сидел на кровати, как помешанный, и при каждом звонке пугался и настораживался… Я ждал, безумно ждал появления Русалки, и безумно боялся этого… Не идет!.. Не придет! «Так что же делать? Что делать? — шептал я, крепко сжимая руками голову… — Ведь сегодня вечером мы должны венчаться!..»
Как больной, едва перемогающий и готовый надолго слечь в постель, я с трудом оделся и пошел… Опять долго ходил перед домом и боялся войти. Заслышав шаги, быстро оборачивался и шел прочь… Вышел из номеров швейцар без шапки и, остановившись на крыльце, стал переговариваться с кем-то через улицу… Стою вдали и смотрю на швейцара!.. Странный какой-то, загадочный швейцар!.. Боюсь даже швейцара… «Подлый трус!..» Не помню, когда еще я так презирал и ненавидел себя, как в эту минуту… «Ну, иди же!..»
Прошел мимо. Швейцар поклонился. Тогда я быстро повернулся, остановился и спросил:
— Моя знакомая… барышня дома?
— Они уехали… Утром рано…
— Когда?
— Сегодня…
— Куда?
— В Рассею…
— В другие номера?
— Нет. Уехали от нас, из городу уехали.
— Ничего она не оставила?..
— Из вещей?
— М… да… или записки.
— Кажется, ничего… А впрочем, дойдите наверх… Может, прислуге оставили, а мне ничего…
Деловой походкой, напевая от растерянности «трам-трам», я вбежал по лестнице и понесся по коридору… Тихо. Никого. Громко кашлянул. И вдруг дверь комнаты, в которой жила Русалка, растворилась. Я даже похолодел от ужаса и радости…
— Вам кого?.. A-а, я и не узнала вас…
Номерная горничная стояла в дверях с половой щеткою в руке.
— Ничего барышня не оставила?
— Нет, ничего… Войдите, посмотрите сами… Я только сейчас убирать начала…
Я вошел и обвел взором опустевшую комнату. В куче сора, у печки, белела масса мелких клочков порванных писем… Моя рука, мои письма!.. На окне полуувядшие цветы… При взгляде на эти небрежно брошенные цветы в мою душу широкой волной хлынула печаль, темная, бесконечная печаль.
С этими цветами на груди была моя Русалка на «Фаусте»!..
Я украл незаметно для горничной одну пунцовую гвоздичку и сунул ее в карман пальто. Постояв, еще раз обвел взором могилу моей любви и тихо вышел… До сих пор цела у меня эта гвоздичка. Я положил ее в свою любимую книгу, и там она засохла и сохранилась…
И теперь всякий раз, когда я хочу вспомнить о том, что и я был счастлив в жизни, я благоговейно раскрываю книгу и тихо целую увядший цветок моей жизни… Иногда при этом катятся из глаз слезы, а иногда я безумно хохочу, как хохочет Мефистофель над любовью, жизнью и смертью человека…
Баба[*]
Бабы провожали мужей на войну. Много их сбилось в город: молодых и старых. Мужикам — некогда, остались работать, зато уволили матерей и жен. Многие бабы с грудными ребятами и с подростками — жены запасных, только что оторванных от земли… За городом, на лугу, против казарм, обосновался бабий лагерь. Не хочется уйти от казарм — все лишнюю минутку урвешь да хоть издали взглянешь, как «свой», еще бородатый и неуклюжий, марширует, пыля ногами, да и вместе с другими бабами легче горе кажется… Пестрит зеленый луг кумачовыми платками, синими кофтами, разноцветными сарафанами, и визг и ребячий плач не стихает в этом бабьем стану… Старушки охают, бабы плачут, голосят, бранятся, дети бегают, младенцы ревут…