отношениях офицер, — говорили ему в штабе. — И не слишком молодой — чтобы без всякой там романтики. Дело серьезное».
«Могу возглавить сам», — предложил тогда Густов полушутя-полусерьезно.
«Подумайте, подумайте», — сказали ему.
Он пошел бы и сам. Пока что он видел на Чукотке одни лишь снега — то неподвижно-холодные, то жарко алеющие на восходе солнца, то вихрем несущиеся куда-то, а то еще и ослепляющие. Под снегами — камни, подо льдами — вечно студеное море. А в тундре, говорят, растет даже смородина…
«Но при чем тут все это? — опять удивился и остановил себя Густов. — Ведь Зоя, Зоя едет ко мне! Сидит в Анадыре. Волнуется… Или у меня не только с глазами, но и с головой что-то случилось?..»
Он долго не мог успокоиться и уснуть.
А среди ночи проснулся от кошмарного видения: Зоя была с другим!
Он тут же начал убеждать себя: раз она летит ко мне — значит, любит меня! Отважиться на такую дорогу может не каждая даже любящая женщина. Здесь, в общем-то, и не существует регулярного сообщения. Даже почту бросают с воздуха. Еще ни одна женщина не прилетела сюда с Большой земли самолетом, да и мужчин таких пока что не много было…
Все это вызывало у Густова гордость за свою Зою. Только она могла на такое решиться!
Но ревность не такое чувство, которое считается со здравым смыслом. Она изощренно спорит с ним. И вот теперь тоже: если Зоя пустилась в эту необдуманную опасную дорогу, не дожидаясь морской навигации и конца учебного года, — значит, что-то ее гнало из дому. Значит, что-то у них там произошло.
«У них» — это у Зои и бывшего жениха ее, о котором она ничего не говорила в Иркутске — «не хотелось лишних объяснений», — но написала потом в письме. Письмо было большое и хорошее и, пока Густов читал его, не вызывало ни ревности, ни обиды. У каждого была до этой неожиданной и радостной свадьбы своя жизнь, свои привязанности и ошибки. Только одно чуть-чуть укололо его тогда: «Мы учились в одной школе, а теперь преподаем в одном техникуме…» Как видно, эта заноза так и осталась в сознании. Раз вместе работают — стало быть, постоянно встречаются, о чем-то разговаривают или демонстративно не замечают друг друга, что опять же говорит о неравнодушии…
С ревностью трудно спорить.
И вот уже слышится Густову старая, знакомая мелодия одиночества, вот уже мерещится ему, что вся жизнь состоит из повторений: сначала Элида, теперь вот Зоя… Неужели судьба ничего другого не может придумать? Неужели она выбирает вот так среди множества людей одного несчастливца и долбит его в темя и в сердце, пока не добьет окончательно?..
Он сел на койке, нащупал валенки и влез в них босыми ногами, набросил на плечи китель, в котором лежали принесенные Тихомоловым Зоины письма, и стал пробираться на кухню. Ему показалось, что он уже кое-что различает в темноте: печь, стол, топчан Башмакова… Он легко нашел рукой выключатель и зажег свет.
Вроде бы чуть-чуть посветлело. Он потер глаза. Но ничего не изменилось. Посветление было лишь обманным, ожидавшимся. На самом же деле он по-прежнему ничего не видел. Только возникла в глазах еще и болезненная напряженность, как будто они очень старались что-то разглядеть и не могли.
— Вам что-нибудь нужно, товарищ майор? — заворочался на своем топчане Башмаков.
— Спи, спи, — сказал ему Густов.
— А то если что, так я — пожалуйста, — продолжал Башмаков чуть заплетающимся со сна языком и уже делал какие-то движения, заявлявшие о его готовности помочь, услужить, поддержать.
Это растрогало Густова. Он остановил свою снова потянувшуюся к выключателю руку и вдруг — пожалуй, неожиданно даже для самого себя — попросил:
— Не прочтешь ли ты мне письмецо?
— Так это как захотите, товарищ майор, — начал Башмаков одеваться. Как-то мимоходом он расшевелил в печке огонек, еще гнездившийся под угольной коркой, подбросил угля, накинул на плечи Густова полушубок («Пока тут нагреется — замерзнете») и даже об оставленной комбатом повязке вспомнил — принес ее.
И вот они сидели рядом — комбат и ефрейтор, и ефрейтор вполголоса читал:
— «Коленька, дорогой мой, здравствуй! Жизнь у меня получается не такой веселой и радостной, как хотелось бы. Я стала замечать, что люди, которые раньше уважали меня, теперь осуждают, даже ехидничают: «Где же твой муженек-то? Далеконько уехал — теперь его и не достать!» Мне это обидно, потому что я не привыкла к неуважению и не хочу привыкать. Поэтому, когда я получила от тебя вызов и проездные документы, решила не ждать лета, а полететь к тебе самолетом. До Анадыря от нас можно добраться — я все разузнала, а там попрошу вашего доброго гения Калугина, благо ты с ним лично познакомился. Скажу ему, что я жена майора Густова, — неужели откажет? Я только боюсь, что тебе трудно будет получить для нас какой-нибудь угол, а так я уже все решила и начинаю действовать, подаю заявление об уходе. Пусть меня еще раз кто-то осудит, но скоро я не буду этого слышать и видеть на лицах. Я просто хочу к тебе. Мне уже кажется, что мы страшно долго живем в разлуке, и я все жду, жду — прямо как солдатка во время войны…»
Густов слушал шепотное чтение Башмакова, то радуясь, то гордясь, то пугаясь отчаянной смелости своей малознакомой жены. Он мог бы уже остановить Башмакова — главное узнано, а дальше, пожалуй, пойдут слова, предназначенные только для одного человека, только для его глаз, — но Густову не терпелось услышать и эти слова. Он только посчитал необходимым пояснить Башмакову:
— Понимаешь, я свою жену все равно как из-под венца увел.
— Ну и правильно, товарищ майор! — одобрил и с удовольствием прервал чтение Башмаков. — Вам ведь тоже, как и нашему брату солдату, особенно долго женихаться некогда.
— Вот-вот! — подхватил Густов. — Встретились мы еще в Германии, потом три года не виделись.
— Ну так ясное дело…
Тут они сколько-то времени помолчали, не зная, как быть дальше: продолжать «громкую читку» или на том остановиться.
Густов