Отправился на службу Чернявский, перед уходом как бы попеняв Густову: «Значит, скоро выселять меня собираешься?» — «Ну почему ты так решил?» — возразил Густов. «Да тут и решать нечего. Раз приезжает жена — холостого соседа побоку! Закон Чукотки…» Так и ушел разобиженный.
Башмаков принес завтрак — и никаких неожиданных новостей. Просто две роты уходили на расчистку озера и дороги к нему, а третья достраивала начатый домишко из разных строительных отходов и занималась хозяйственными работами.
После ухода Башмакова остался один только радиорепродуктор с его шепеляво-шуршащей прерывистой речью. Местный радиоузел пытался транслировать Москву, но «прохождение» было плохим, и Густов понял только, что речь шла об успехах китайской Народно-освободительной армии.
Затем началась вполне отчетливая местная радиопрограмма — патефонные пластинки, хорошие и плохие.
Густов слушал музыку и думал о капризах офицерской судьбы, забросившей его в этот полуфантастический край, где так много необычного, даже необыкновенного. Тут своя жизнь, свои заботы, свои тревоги и трагедии. И только сами люди — без исключительности. Такие же, как всюду. С довольно обычным предназначением. Просто солдаты. Отчасти разведчики и освоители, но прежде всего — охранители, защитники земли. Каждый со своей судьбой и повадкой, с перемежающимися заботами и тревогами и с непроходящей тоской по далекой теплой земле, которая сейчас, в апреле, уже цветет или бурно готовится к цветению, слушает шорохи льда на реках и песни весенних птичек в лесах, туманит молодые буйные головы романтикой и любовными наваждениями… а романтика зовет людей в края отдаленные, необжитые… И все на свете происходит от румяно-светлой Весны…
— Ты знаешь, Николай, я принес недобрую весть…
Это вошел Глеб Тихомолов, так быстро обернувшийся.
— У нашего общего друга Калугина несчастье с женой, так что он сейчас не летает. У него очень плохо дома. Настоящая северная трагедия…
Оказывается, в самом начале недавно отгулявшей пурги жена Калугина услышала дома из телефонного разговора своей соседки, что на аэродроме кто-то разбился при посадке. У жены летчика первая мысль, конечно, такая: не мой ли? Через минуту опасения превращаются в уверенность, тем более что как раз в это время Калугин должен был вернуться из рейса… Соседка еще продолжала говорить со своим мужем-аэродромщиком, а Калугина уже поспешно оделась и выбежала на улицу. Там мело. Но женщина за своей тревогой не заметила или не подумала о пурге и опасности для себя. Ее вела тревога за любимого — может быть, самая сильная из всех тревог. А пурга набирала мощь, и все вокруг потемнело, замутилось, и где-то женщина сошла с тропки, ведущей коротким путем к аэродрому. Она не сразу заметила это — не о том думала — и, видимо, все дальше уходила в сторону. Когда же поняла, то испугалась, заметалась, заторопилась, бесцельно растрачивая силы. Наступил такой момент, когда, споткнувшись и упав, она уже не могла преодолеть давления ветра и встать на ноги.
В пургу замерзают так. Человек выбивается из сил, и ему ничего больше не хочется, кроме как сесть или лечь, отвернуться от стегающего снегом и забивающего дыхание ветра, отдохнуть и переждать. Опытные, привычные чукчи и эскимосы зарываются в таких случаях в снег и спокойно отсиживаются там, одетые в непромерзающие двойные шкуры. Они не боятся, если их вовсе занесет снегом, — оставят лишь небольшое отверстие для воздуха. Неопытный, да еще взволнованный, тревожный европеец или не знает, или не может выдержать этого. А женщина, бегущая к мужу, попавшему в беду, — и тем более. Не сумев подняться на ноги, она поползла по снегу. И продолжала ползти даже тогда, когда сама вполне осознала: это конец!
Она, пожалуй, остановилась бы, прекратила борьбу, если бы дело касалось ее одной. Но она спешила к мужу, который — она знала! — любит ее и, возможно, хочет ее видеть сейчас. И поэтому продолжала ползти.
Женщина как-то сумела выбрать правильное направление. Мысль о муже, тревога за него, желание как-то помочь ему были, как видно, настолько концентрированны и целеустремленны, что она сумела и в непроглядной кромешной пурге выбрать верную дорогу к аэродрому.
Ее подобрали, отнесли в помещение. Там сумели разобрать, что она все время повторяет своими распухшими губами одно и то же слово: «Калугин… Калугин… Калугин…» Догадались, что это жена Калугина, который, кстати сказать, был жив и невредим. Неудачно сел совсем другой летчик и тоже не пострадал, но вот кто-то поднял панику, сказал лишнее — и опасное — слово. «Паникер — опаснее врага!» — говорили на фронте…
Врачи, осмотрев Калугину, долго совещались. У женщины была сильно отморожена рука. Где-то в снегу потерялась рукавичка. Теперь ничего нельзя было сделать, кроме как ампутировать руку…
— Да, здешняя земля не для женщин, — проговорил Густов, когда дослушал эту печальную историю до конца.
Тихомолов ничего не сказал в ответ.
— Тут даже солнце может навредить человеку, — продолжал Густов, думая уже о себе. — Появится на какой-то месяц в году — и уже берегись!
Тихомолов опять не отозвался, и оба помолчали, занятые каждый своими думами. Это продолжалось так долго, что Густов вдруг спохватился:
— Ты не ушел, Глеб?
— Пока нет, — отвечал Тихомолов.
— Сочиняешь?
— Ты угадал!
— Ну и что у тебя там получилось?
— Примерно так…
И неспешно, раздумчиво, как будто прямо сейчас, на ходу, сочиняя, продекламировал:
Даже в этом краю ненастий, Даже в этой стране снегов Выживает хрупкое счастье, Выживает любовь…
— Насчет любви и здешнего счастья тебе, конечно, виднее, — сказал после этого Густов. — А вот насчет земли — нехорошая она здесь. Недобрая. Не зря на ней даже бурьян не растет. Голая и некрасивая…
— Голая и серая, — согласился Тихомолов.
И опять продекламировал:
Голые серые камни На самом краю земли