Я обнимаю руками И говорю им: «Мои!»
— Да ну вас всех, щелкоперов! — кажется, с неподдельной досадой сказал Густов, несколько ревниво относившийся к литературным занятиям своего замполита.
Как всякому начальнику, ему в душе не нравилось, что замполит отдает много сил своему увлечению, а они могли бы пригодиться для дела. В последнее время он еще начал замечать в Тихомолове возобновившийся интерес к газете, его дружбу с местной редакцией. «Как волка ни корми…» — подумывал нередко друг-комбат о друге-замполите, а иногда и высказывал нечто подобное.
— Странный вы народ, — продолжал он и в этот раз. — Навыдумываете чего-нибудь поскладней да покрасивей, а потом и сами верите своим выдумкам.
— Ну что ж, — не стал возражать Тихомолов. — Бывает и так. И, может быть, это не так плохо: красиво придумать — и поверить.
— Легко бы жилось тогда людям: придумал — и радуйся.
— А ты думаешь, люди не делают этого?
— Смотря какие люди. Серьезные — нет.
— Но верить — это же благо. Вспомни, как мы жили перед войной, да и на самой войне. В непрерывной вере.
— Ты что-то тут смешиваешь, — боясь какого-нибудь подвоха, предупредил Густов.
— А жизнь и есть смешение всякого разного. Реального и придуманного, непонятного и ясного, доброго и злого…
— Подожди, подожди! Ты пользуешься тем, что я ничего не вижу и хуже соображаю. Меня сейчас легко запутать.
— Ладно, не буду… Да и пора мне. Когда в батальоне нет комбата, оба заместителя должны быть на месте.
Но он еще не успел уйти, как входная дверь, всхлипнув, открылась и вошел кто-то нетерпеливый и взволнованный.
— Глеб, вы здесь? У Лены начинаются роды.
Это была соседка Тихомоловых по их крошечному домику, который Лена Тихомолова называла игрушечным.
Глеб выскочил в дверь, не попрощавшись с Густовым и вообще ничего не сказав. За ним — соседка. И Густов остался в какой-то настороженной, встревоженной тишине. Она возникла на высокой ноте и теперь как будто вибрировала.
10
День продолжался.
Одиночество Густова вскоре было нарушено человеком совершенно неожиданным и нежданным — Машей Корбут. Она и сама понимала, что будет нежданным гостем, и поэтому прямо с порога объяснила:
— Женсовет отрядил меня навестить болящего комбата и напоить его чаем с пирогом.
— Да? — переспросил Густов растерянно.
— Да. И вот он, пирог!
На табуретке возле койки Густова было что-то с легким пристуком поставлено, скорей всего — тарелка, и по комнате быстро распространился запах свежего, прямо из духовки, пирога и абрикосового джема. Пахло непривычно вкусно. И все же Густов попытался отказаться.
— Напрасно вы беспокоились, Марья Даниловна, — сказал он. — За мной тут хорошо ухаживает ефрейтор Башмаков.
— Мужчине полезней женская забота, — отвечала Маша.
И пошла себе на кухню. Сняла там пальто, подбросила в печку угля, передвинула чайник, сначала покачав его и определив, много ли там воды.
— А кружки-то, кружки-то запущены! — приговаривала она. — Сразу видно, что ефрейтор.
И принялась что-то мыть, ополаскивать, чем-то позвякивать. Вынесла таз из-под рукомойника, сама вымыла руки. Протерла стол.
Густов невольно прислушивался к каждому передвижению Маши, угадывал ее действия и постепенно начал как бы видеть ее — в черном бархатном платье с немного бесстыдным вырезом, открывающим ложбинку между грудей. Ни в каком другом платье он ее не помнил — только в этом или в полушубке, поэтому и представить на ней что-нибудь иное он не мог… На ногах ее были валенки — это он слышал по мягкости шагов… Иногда он вроде бы чувствовал на себе ее темный, из глубины глубин, взгляд, и тогда ему делалось как-то неловко и неспокойно. Он готов был и улыбнуться и рассердиться и сетовал на свое беспомощное положение. Когда у человека открыты глаза, он может легко установить и поддерживать любые отношения с другим человеком. Глазами эти отношения определяются точнее и тоньше, чем словами. И легче. Они устанавливаются еще раньше, чем бывает сказано первое слово. Порою и слов не требуется. Ни единого. Все сразу делается ясным, и сами слова подбираются соответственно тому характеру отношений, который определился при обмене взглядами.
— Приподнимитесь, Николай Васильевич, — сказала Маша, все приготовив и присаживаясь на краешек его кровати.
— Напрасно вы, ей-богу… — еще раз, как бы по обязанности, проговорил Густов.
— Протяните ручку за чаем, — словно бы ничего и не слышала Маша.
— Я мог бы и к столу, раз уж так.
— Ладно, ладно, пользуйтесь случаем и попейте чайку в постели. Как у хорошей жены. Вот так… А во вторую — пирог.
Густов уже без сопротивления выполнял все то, что ему повелевали, и его руки дважды встретились при этом с теплыми Машиными руками, слегка обжигаясь об них. Потом он откусил большой кусок пирога, и стало почти так же вкусно, как бывало в детстве, когда ел праздничные мамины драчены. Собственно, с той поры ему и не доводилось больше жить домашней семейной жизнью, в которой бывают пироги, драчены, топленое молоко, толокно, моченые ягоды. Юный Густов не очень-то ценил все это, а когда привозил погостить в Лугу одного своего приятеля-питерца, то даже немного стыдился некоторой патриархальности своих родителей и их «натурального хозяйства». Он даже и теперь не знал, хорош такой быт или нет. Но когда возникали вдруг давнишние домашние запахи или ощущения, это было похоже на праздник. И был он тем дороже, чем реже выпадал…
— Ну как? — не терпелось Маше услышать оценку своему пирогу.
— Просто здорово! — отвечал Густов, прожевав.
— Теперь вы сразу пойдете на поправку, — пообещала Маша без всякой шутливости. — До Корбута я работала в госпитале, так что знаю, от чего мужчины поправляются.
— А здесь вы не хотите работать? — спросил зачем-то Густов.
— В санчасти нашей