Никто не умрет // Сетевая словесность, 8.12.2003.
День рождения Галкевича // Крещатик. № 2 (21).
Монголия: Поэма // Сетевая словесность, 19.07.2004.
Похищение принцессы в Буэнос-Айресе (Сновидения) // Сетевая словесность, 23.03.2005.
Олег со звезд: Поэма // Крещатик. 2005. № 2 (28).
Катя, муж и мертвые инкассаторы (про будущее) // Сетевая словесность, 8.02.2006.
Военное поколение // Сетевая словесность, 8.11.2006.
Про войну // Заповедник. № 74.
Два робота // Заповедник. № 76.
Сверхорганический разум // Новый мир. 2007. № 9.
Все хотят быть роботами. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2007. 80 с.
Шваб Л., Сваровский Ф., Ровинский А. Все сразу. М.: Новое издательство, 2008. 168 с.
Путешественники во времени. М.: НЛО, 2009. 424 с.
Ольга Седакова
или
«Я не хочу быть тем, что я хочу!»
Ольга Седакова неоднократно подчеркивала непреложную и органичную сопряженность своей поэзии с «семидесятыми годами», понимаемыми не как календарное десятилетие, но шире – в качестве периода культурного промежутка между эпохой «бури и натиска» шестидесятых и периодом «гласности», настигшим страну четверть века тому назад. Ретроспективные характеристики этого времени, родившиеся на рубеже восьмидесятых и девяностых, имеют преимущественно негативную окраску: «застой», «стагнация» и проч. Между тем существует возможность более нейтрально описать эти годы, отличавшиеся всеми ощущаемой стабильностью, культурной статикой. Господствовала презумпция несменяемости не только политического режима, но и привычного modus vivendi, предполагающего многообразную двойственность культурной среды, рассеченной несколькими основополагающими границами. Грань между «официальным» и «диссидентским» поведением писателя, разлом между подцензурной и неофициальной словесностью мгновенно «считывались» каждым современником «прекрасной эпохи», безошибочно отличавшим книгу, увидевшую свет в «Ардисе» либо в «Посеве», от книги, изданной в «Совписе» или «Худлите».
Поэзия Ольги Седаковой, ее, говоря шире, способ мышления и присутствия в культуре отличаются тою же двойственностью, которой отмечена вся эпоха семидесятых годов. С одной стороны, практически полное отсутствие официального статуса (исключая совсем ранние газетно-журнальные публикации), с другой – безусловная известность и непререкаемый авторитет в определенном круге литераторов, мыслителей и читателей. Отмеченную двойственность можно перевести и в плоскость поэтики и стилистики. С одной стороны, поэзия Седаковой абсолютно контекстуальна, обращена к конкретному кругу людей – среди адресатов ее стихов Сергей Аверинцев и Леонид Губанов, о. Александр Мень и Владимир Бибихин, Иван Жданов и Елена Шварц, Нина Брагинская и Анна Великанова. С другой же стороны, поиски новой поэтической формы в стихах Седаковой не имеют ровно никакого отношения к «литературному быту» семидесятых годов, обращены к пластам смысла, принципиально не сводимым к запросам какой-либо конкретной эпохи, отсылающим к святому Франциску и Данте, Хлебникову и Рильке.
Говоря о вещах и событиях внешне сугубо конкретных, Седакова большею частью сосредоточена на вопросах природы искусства. Манифестарное обоснование эстетической «способности суждения» входит неотъемлемой составляющей практически в любое стихотворение: я «говорю языками искусства» таким образом, что меня более занимает не предмет рассуждения, но самая возможность высказывания – так можно было бы сформулировать не идейное, мировоззренческое, но творческое кредо Ольги Седаковой. Демонстративная усложненность, неоднократно отмечавшаяся своеобразная эзотеричность ее поэтики коренятся в столь же демонстративно простой установке на необходимость собирать камни поэтического говорения, думать не только о значениях слов, но и природе словотворчества как таковой.
Мне снилось, как будто настало прощаньеи встало над нашей смущенной водой.И зренье мешалось, как увещеваньепро большие беды над меньшей бедой,про то, что прощанье – еще очертанье,откуда-то ведомый очерк пустой.Но тут, как кольцо из гадательной чаши,свой облик достало из жизни молчащейи, плача, смущая и глядя в нее,стояло оно, как желанье мое…
Здесь (стихотворение «Прощание») сходятся в едином фокусе три вектора рассуждения: что означает «прощание» в дословесной материи житейских событий, каково значение слова «прощание» и, самое главное, каков бытийственный статус слова как такового, включающего область понятия «прощание» как частный случай.
Один из прямых, очищенных от бытовых напластований поэтических манифестов Ольги Седаковой («Давид поет Саулу») воспроизводит библейскую топику (1 Цар., 16: 14–23) и диалогически отсылает к одноименному шедевру Рильке (об этом писал С. Аверинцев). Согласно версии Седаковой, изображенное в Книге Царств искусство призвано не только и не просто отвлекать от приземленных жизненных (чувственных) радостей и потребностей, его благочестивая природа коренится в самой способности к пению и произнесению слов:
Да, мой господин, и душа для души –не врач и не умная стража.(Ты слышишь, как струны мои хороши?)Не мать, не сестра, а селенье в глушии долгая зимняя пряжа.
Итак, поэзия Седаковой на протяжении всего периода противоречивой статики «семидесятых» сохраняла тождество, заключавшееся в парадоксальном единстве конкретности и отвлеченности, обращенности к «своим» и вместе с тем – к городу и миру, а также в единстве итоговой, результативной простоты и первоначальной усложненности стиха дополнительными коннотациями, которые способны расслышать именно «свои», единомышленники, соработники на ниве неофициальной культуры эпохи позднесоветского «мира периода упадка». При этом базовая эмоция приближала читателя к чистоте и прозрачности отстраненного наблюдения, незаинтересованного суждения о мире, имеющего целью не мир поступка, но меч мыслительного усилия. Конечно, случался и социальный натурализм, например, в стихотворении «В метро. Москва»:
Вот они, в нишах,бухие, кривые,в разнообразных чирьях, фингалах, гематомах(– ничего, уже не больно!):кто на корточках,кто верхом на урне,кто возлежит опершись, как грек на луврской вазе.Надеются, что невидимы,что обойдется.
Однако в общем и целом подобные инвективы навязшему в зубах официозу скорее являются исключением, подтверждающим правило: тайновидение предполагает незаинтересованную, прохладную внимательность к роящимся смыслам, а никак не яростную ненависть или экзальтированную апологетику. Если уж ярость, то по-мандельштамовски погруженная во вчерашний день, который, согласно раннему акмеистическому манифесту, «еще не родился» («Восемь восьмистиший»):
Полумертвый палач улыбнется –и начнутся большие дела.И скрипя, как всегда, повернетсяколесо допотопного зла.Погляди же и выкушай страхада покрепче язык прикуси.И из рук поругателей прахаполусытого хлеба проси.
…А что же теперь? В наступивших временах внешней открытости и тотальной неозабоченности проблемами слова голос Седаковой и глуше, и слышней. Глуше – поскольку звучат сразу все ноты: от сладкозвучных струн до апокалиптических труб. Убежденность в правоте, ранее жестко и сознательно противопоставленная двойственности и двуличию семидесятых, ныне отчуждена от личного выбора. Отсутствие врага и прямой угрозы лишает нонконформистский жест героики, а порою и всякой подлинности, так торопливое перелистывание в метро мандельштамовского сборника в яркой суперобложке невозможно сопоставить с ночным чтением машинописных копий запретного и заветного «черного» четырехтомника под редакцией Струве и Филиппова.
Ольга Седакова осталась сама собою, однако ее обступили иные времена. Подробные и тщательные издания, знаки признания и почести вовсе не приближают нас к подлинному облику поэта. Так, всегдашняя склонность Седаковой к надтекстовым единствам, к поэтическому мышлению книгами и циклами побуждает современных издателей непременно разбавлять новые стихи прежними и давними, пытаться восполнить пробелы и лакуны, неизбежно допускавшиеся в изданиях прошлых сложных лет. Однако в былой фрагментарности, неполноте, неакадемичности публикаций Ольги Седаковой, пожалуй, была своя органика, соразмерность эпохе семидесятых, в которой сектор дозволенного являлся зыбким, подвижным и соблазнительно опасным.
Наступившие мандельштамовские «сумерки свободы» либо, по определению Ханны Арендт, «темные времена» столько же пробуждают к жизни ранее не звучавшие голоса, сколько и искажают их звучание. Восприятие поэтов, соразмерных смысловой неполноте поздней советской эпохи, страдает едва ли не в наибольшей мере. Полные собрания сочинений легко кажутся результатом чрезмерных архивных усилий, не имеющих ничего общего с пониманием поэзии, а напряженные сосредоточенные раздумья самих поэтов, некогда заветные и сокрытые, современниками сумерек свободы нередко принимаются за нарочитое подчеркивание собственной значительности, за гордыню и приверженность прелести в старом и страшном значении слова.