инспектору:
— Какой же торговец этот Петрос… жалкий бедняк, любезный Никифор Васильевич, вы и сами знаете…
Вот показался сам отец города, городской голова Матевос-бей, за ним полунемой-полуглухой Кири — сторож городского сада, и служитель городской думы, и одновременно слуга госпожи Оленьки, который переносил ей тяжести, мыл ковры, из родника Шор кувшинами таскал воду по субботам, когда госпожа Оленька во главе трех прачек начинала стирку… Что тогда делалось с тобой, родной мой город! В эти дни нельзя было пройти не только мимо их дома, но и по соседней улице нельзя было пройти… Из бесчисленных подушек вылетала уйма пуха на город и дома, как семена тополей в мае. Пух долетал до здания суда и садился на брови бедного писаря. И весь город знал, что в их доме стирка. Когда тучи пуха улетали, двор, забор, даже стены со стороны улицы белели от развешенного белья.
Пока мы занимались стиркой госпожи Оленьки, на рынок пришел городской голова со своим неразлучным телохранителем Кири. Матевос-бей, подходя к мясным лавкам, только следит за их чистотой. Он предпочитает фруктовые лавки, хозяевам которых он лично разрешил занять также часть площади и тротуара кучами арбузов и дынь и корзинами винограда. От фасада лавки до площади, где лежат арбузы, разостлан толстый холст для защиты фруктов от солнца. Между этими благоуханными кучами и лавками фруктовщиков пролегает узкий проход, настолько узкий, что двоим трудно разойтись. Но именно этот проход и является во всем городе самым любимым местом городского головы.
Матевос-бей, а за ним Кири спешили не к мяснит кам, а в этот рай бессмертия. Без восхищения нельзя описать сцену, когда Бито Акял, знаменитый фруктовщик, подносил к носу Матевос-бея желтовато-зеленую дыню, на которой еще сохранилось несколько капель росы. И седовласый Матевос-бей, как ребенок, восторгался; брал из рук Бито Акяла дыню и нюхал; Потом эту дыню лавочник откладывал в сторону и приносил арбуз, но какой арбуз!.. А Матевос-бей уже вошел в соседнюю лавку, потому что ему приглянулись темно-фиолетовые сливы. И он подробно расспрашивал, из чьих они садов, сохранятся ли они в холодном погребе до 4 ноября (дня рождения госпожи Оленьки), можно ли сварить варенье из этих слив, из этих феноменальных слив, как говорил Матевос-бей.
Был тот; час: дня? который народ называет судейским временем? то есть когда уже больше одиннадцати и судьи идут в суд, перед которым, теснясь, ожидает тысячная толпам Было время судейского чая, а Матевос-бей еще не дошел до последней фруктовой лавки. Как назло? этих лавок было много, все они тянулись в один. ряд. и как будто нарочно сходились к зданию городской: думы. В городе некоторые члены думы, бывшие прогрессистами, осуждали эту отрицательную сторону Матевос-бея и готовились при новых выборах положить ему чёрный шар. Но это была сплетня? а в Борисе на. кого только не наговаривали, даже сплетничали: про керосинщика Георгия, будто он построил керосиновый склад возле мельничной канавы… Удивительный город Горис…
7
С утра раздающиеся звуки — лай беспокойной собаки, мычание стада; входящего в город, звон караванов, кашель Нерсес-бея; шум отпираемых дверей лавок, наконец, звуки, постепенно усиливающиеся и несущиеся из кузниц иг мастерских жестянщиков; —все это неприятный шум; подобный тому шуму, который производит оркестр перед поднятием занавеса. Нс вот дирижер поднимает палочку, и оркестр гармонично играет сложную симфонию.
Так после одиннадцати часов, когда городской голова подписывал первую бумагу, беспорядочные звуки города, сочетаясь друг с другом, начинали гармонично звучать, образуя сладкозвучную мелодию. Случалось, что какой-нибудь звук выскакивал из этого шума, как фальшивый звук в оркестре. Случалось, что пастух терял свою собаку в потоке спускающихся с гор людей и скота и тут же на улице кликал: «Алабаш, гей, Алабаш…» На этот крик сейчас же выходил на балкон городской голова, чтобы заглушить этот негармоничный голос, и даже сердился, как чуткий дирижер. Но тот же людской гул, как поток, заглушал этот неуместный и нескладный клик. И если бы совсем поблизости пропел петух, одуревший от жары, если б два шалуна гимназиста, проходя мимо парикмахерской цирюльника Бози, закричали бы: «Цирюльник Бози — свинячья голова», — и сам почтенный парикмахер старого рынка бросился бы за ними и громко кричал: «Ах, чтобы вашему воспитателю пусто было…» — все равно ничто уже не нарушило бы ритмического шума города.
Он проникал на рынок семью путями, юн несся через семь рыночных ворот — канцелярии, городского самоуправления, суда, полицейского управления, податного инспектора, государственного казначейства и дома предварительного заключения. Как ручеек, этот шум несся из глубин мануфактурных магазинов, где рокотали зычные голоса горцев… И — чем выше поднималось солнце, тем сильнее становился шум, а когда солнце склонялось к западу, когда возвращались в горы крестьяне и кочевники — эта симфония постепенно подходила к концу.
В это время наиболее интересными уголками города были не мануфактурные лавки, не государственные учреждения и даже не пассаж. В суде судьи удалялись на совещание, и целый час они?не могли найти в кодексе законов ту статью, по которой можно наказать преступника, отрубившего шашкой хвост соседского буйвола, и тогда присяжный поверенный Феоктист Иванович предлагал направить дело на доследование, потому что были крайне неясны обстоятельства преступления. В уездном самоуправлении был тот час, когда Гамза-бей Махмудбеков басом рассказывал неприличный анекдот, а Назар-бей хихикал. Такой час был и в городском самоуправлении, и в армянской епархиальной консистории, потому что Терзи-базум давно уже наложил печать на два свидетельства о рождении.
Даже улицы были спокойны. В тени дерева можно было встретить нескольких крестьян, которые либо ели дыню, либо, разложив купленные товары, вновь считали, беспрестанно повторяя: «Не обманул ли нас тот сукин сын…» Но неинтересны крестьяне, которые едят дыню, или те, которые, глядя друг на друга, не могут сосчитать, во что обошлась им посконина по двадцать семь копеек за гяз, если они купили пять с четвертью гязов.
В городе в это время интереснее всего было на кухнях, а не в комнатах, где даже Герселья — Ангел со сломанным крылом — кружилась в домашнем платье и не имела того обаяния, которое было, когда надевала шуршащее платье и держала голубой шелковый зонтик.
Самое интересное было на кухнях…
Войдем в ворота дома толстого Нерсеса. Уже у входа чувствуется тот аромат, по которому безошибочно можно судить о том, в каком положении находится долма. В том ли, когда, подобно нераспустившемуся бутону, едва виднеются кусочки розового мяса, когда, постепенно набухая, долма вбирает в себя пар и сок сушеных фруктов и промеж