солдат, не понимал, о чем толкуют они. Но если б даже знал, что люди хотят добить его, съесть и таким образом запастись остатками его жизни на дорогу, то и тогда Братун не оскорбился бы и не пожалел себя. Было ж так, когда его копытные собратья после несносных ран, в тугую минуту безропотно становились под ножи, и солдаты продолжали потом воевать, воевать своей и лошадиной силой. Вспомнил такое — и стало покойнее на душе — будто и не смерть это, а бесконечная работа.
Не понятен людской галдеж Братуну, а по глазам — свои, тоже зашибленные осколками и пулями солдаты. Смерть и радость в их глазах, боль и страх — одновременно. И все они, должно, знают, что умрут от ран прежде означенного времени, а радуются оттого, что не знают, как умрут, потому и набираются люди последних сил, чтоб все-таки перемочь и гадливый страх, и несносную боль.
Солдаты обступили Братуна, как печурку во фронтовой землянке, ловчась обогреться, запастись теплом впрок. Жмутся к его бокам, суют подмерзшие культи рук в окровавленных бинтах в паха и под брюхо. И невдомек им, что Братун сам давно остывает и держится его лошадиное тепло на последних угольках жизни. И все-таки солдаты потихоньку отходили от невеликой еще стужи, утихал их галдеж, согревался и сам Братун. Согревался теплой думкой, что опять не одинок и что он еще может сгодиться людям, пока не угаснут его последние угольки в сердце. Братун все так же стоял, привалившись раненым плечом к дереву с разодранным боком. Липкий осиновый сок вязал кровь, не пускал ее наружу. Замирала уемным зудом рана. Мало-помалу утихали разговор и стоны раненых. Посветлевшими глазами Братун разглядывал солдат, ища какие-то, лишь ему ведомые, приметы. Однако не под силу лошадиному глазу угадать: кто такие люди, откуда и как они набрели на коня, что будут делать дальше. Одни были с оружием, другие без него — на палках-упорках еле держались сами. В той шинельной группке были и пехотинцы и артиллеристы. Братун всегда работно служил тем и другим, но больше батарейцам. В артиллерии он был нужнее и к огневикам привязывался крепче, хотя голоса ездовых, команды, посвисты плетей и жгучие рубцы на ляжках помнились дольше и подковы в огневой работе снашивались быстрее. Братуну хотелось встречи со своими батарейцами, ждал, что кто-то из них все-таки придет к нему. И вот перед его мордой вдруг объявился совсем незнакомый солдат. Заплясал-затоптался он несуразно и шатко, точно под ним загорелась земля. Перепеленат крест-накрест грязными бинтами (ему и снежку поднять нечем — перебиты обе руки), он запуганно глядел на коня, кусал пересохшие губы, не в силах что-либо сказать, попросить, пожаловаться. А когда сошло исступление, солдат шагнул к осине и вцепился зубами в кору. То ли от жажды, то ли от боли он силился урвать кусок побольше. Яро перетирая мочало на горячих зубах, солдат злобно плевался, словно то была самая обманная отрава. Неумело выругавшись, молодой солдат снова приник к стволу, врезал зубы в замшелую мякоть и завыл, как малое дитя.
— Ты что, Ромка? — подбежал к нему пожилой солдат Оградин с окровавленной ватной копешкой на голове. Э-э, мил дурачок, опять в портки надудолил? Чего не просишься? — заругался Оградин.
— Погано, дядя Устин! — виновато простонал молодой солдат и, оторвавшись от дерева, опрометью бросился в ближний кустарник. Там запутался в размотавшейся обмотке и повалился, точно добитый невидимой пулей.
Сразу не побежали за солдатом. Думалось, в одиночку тому будет легче одолеть стыд за нечаянную оплошность.
— Ишь, девица какая нашлась... Зазорно попросить помочь на двор сходить, — ворчал Устин Оградин, всерьез щуня парня.
— Человечья нужда — не красно дело! — кто-то из солдат поддержал стыд Ромки Покатова.
Братун, смотря на солдат, силился угадать судьбу каждого. Да недоступно это его разуму и глазу. Но чутьем он чуял то, что свело солдат воедино: свои ли батарейцы, другие ли обедованные войной люди — все они в этот час искали пристанища, малого уюта и сугрева...
Вскоре набрела на Братуна и другая группа раненых. Это были артиллеристы невзоровской батареи, с которой Братун отходил свои последние дороги. Он не узнал их, даже своего ездового Лешу Огарькова, который часа два-три назад, выполняя приказ комбата, в безумии пустил в него пулю. Но та пуля не избавила Братуна ни от смертных мук, ни от жизни. А теперь и самого Лешу война поравняла ранами с конем и привела его на одну дорожку с ним.
Леша Огарьков, как и Ромка Покатов, парень в самых «зеленых» годах, только по шинели солдат, а раздень — отрок-скиталец, а не вояка. Не миловала война ни старость, ни младость. Она одинаково не щадила ни бывалых, ни молодых. Не только убивала и ранила их, но и позорила. Всего заметнее это было на юных солдатах. На войне они не взрослели, а старели на глазах. В окопах, в горячке боев восемнадцати- и девятнадцатилетние солдаты, по своей молодой глупости и наивной дерзости, выглядели куда красивее и сильнее. И отваги у них — на пяток мировых войн. Но случись рана иль промашка в бою — война начинала издеваться над ними: добивала в госпиталях, вышибала дух, делала стариками до срока и сама становилась для них первой и последней войной...
Утешаясь жалостью к молодым солдатам, Братун замотал головой — он не согласен с войной! Все переможется, и Россия еще не раз замолодится юной отвагой солдат на последних своих фронтах! Братун свое, а война свое. Поближе к лошадиным глазам подтолкнула Лешу Огарькова — на, смотри: это он тебе пустил косую пульку. На лице юного солдата — старческий нахлест морщин, щеки землисто-зеленоватого цвета, будто об осиновую одежку вымазался. И не поймешь: жив ли солдат, из окопов иль с того света он? Будто в гробу належался вдосталь и воскрес лишь на часок, чтоб с устатку еще разок глянуть на белый свет... Всякая рана не милость, а у Леши и вовсе — разрывной бок прожгло, а второй пулей, обыкновенной, руку прошило. Жив у Леши один голос, и молит он обо одном и том же:
— Братцы, снежку б похолоднее... Горит все внутрях, полыхает, братцы!..
Отогрев в пахах Братуна культю, разведчик Могутов присел на сваленную танком осину, стал разматывать бинты. Солдаты украдкой поглядывали на него, скрипели зубами: