что ж это он делает-то, будто и рука чужая, и боль не его?
— Жгут не тронь, мать-перемать! — не вынес Коськиной самопытки Добраков.
Могутов и бровью не повел. Не тронув жгута, обнажил выпершую из мяса кость, попробовал поработать локтем.
— Жива еще, родная! — с тяжкой радостью пробасил он. Достал финку из-за голенища и принялся выковыривать крошки-осколки из обескровленных лохмотов мяса. Все это он делал с такой холодной обстоятельностью, будто соломинкой в зубах копался после сытной жратвы. Солдаты, отвернувшись, попритихли. У каждого проснулись и язвее прежнего заныли раны.
Могутов попросил молодого парня с целыми руками скатать размотанные бинты. Сам же пошел за кусты, расстегнул ширинку, полил на рану — испытанная солдатская первая помощь, и вернулся слегка измученный и сдавший в лице. Сел на покойницу осину и уже не голосом, а глазами приказал солдату: бинтуй! Тот оторопело смотрел на потный лоб разведчика и не знал что делать — бинты были кровавы и грязны, тронь ими рану — загорится она. Могутов сердито повел бровями. Парень было замешкался, но вскоре нашелся, просветлел: вытянул из кармана клеенчатый, перевязанный бечевкой бумажник, а из него — чистенький батистовый носовичок с синим голубком на уголке и без страха наложил платочек колпачком на культю раненого.
— Погодь бинтовать, — подошел старый солдат Оградин, подсел к Могутову и велел молодому солдату надергать ваты из-под своей повязки на голове. — Выбирай почище!
Могутов искоса поглядел на ватную копешку на голове Оградина и ширнул старого солдата в бок:
— Смотри, дядя, лишку не отдай. А то и свои шарики посыплются. Котелок-то прохудили гады-фрицы.
Разведчик сам же широко рассмеялся. Иссохшие губы потрескались и закровоточили, будто раскусанные в лютой злобе. Смех тронул солдат, — заговорили, захмыкали, налаживаясь на шутки. Снег даже мокрее пошел, ровно подтаял от тепла солдатской шутки. Могутов, уловив настроение солдат, поддал еще:
— Утирку-то небось зазноба подарила? — подмигнул Коська молодому солдату, бинтующему его руку.
— Не-е-э, сестренка! — засовестился солдат.
— А то я знаю таких девах... Ты мотай, мотай посмелее — не твоя болячка, — подбадривал разведчик солдата. — Девчачая любовь, я вам скажу, — тут Могутов обратился ко всем солдатам, будто это касалось всех, — девичья любовь, что солнышко в ягодке луговой! И света, и сладости, аромата и нежности — всего по крошечке. Но какие это крошечки!.. — размечтался было разведчик Могутов, но тут же вдруг строго, с благопристойностью праведника договорил: — По такую ягоду в сапогах не пойдешь, босиком ходят, как по правду святую Христос ходил.
Могутов и в самом деле от какой-то своей внутренней мечты похолодел лицом, засерьезничал, будто за «языком» собрался, а не в лазарет. Переменой тона разведчик смутил молодого солдата и других раненых. Солдат даже бинтовать перестал, и каждому вдруг показалось, что он сделал что-то не так, будто каждый из них только что прошелся по луговине и потоптал ягоду, о которой говорил Могутов. Заширкали подошвами сапог и ботинок по снегу и листве, словно оттирая кровь раздавленной ягоды. Могутов спохватился и сам не мог понять, что сделал и что сказал такого, но солдаты тут же посогнали улыбки с губ, и отчего-то опять пошел сухой снег...
— Бинтуй-мотай, нежность телячья! — заорал он ни с того ни с сего на молодого солдата.
— Что он тебе, санитар, что ли, со сноровкой? — заступился за солдата Оградин, прижимая повязку на голове и не давая разыграться боли от волнения. — Сам дюже ловок, — с заметной обидцей упрекнул он Могутова. — С любви начал, а «Христовой правдой» кончил... Не по сладкому вину закуска — вот что тебе скажу...
Разведчик помолчал, обмяк взглядом, испарина сошла со лба.
— Нет моей виноватости в той «закуске», Оградин, — Могутов стал помогать солдату бинтовать свою руку. — Я ведь только о девичьих платочках хотел сказать. Мне отчего-то мерещилось в окопах, что я с самого края фронта видел, как в наших глухоньких деревеньках, у сальных коптюшек девки варежки да платочки мастерили. Варежки — на всех бойцов, а утирки — для милых. Так вот и видел: пока дивчина оторочит да ниточкой голубка выведет, она тот платок нацелует вволю, слезинок накаплет в него вместо духов и пустит его в конвертике по полевым почтам искать милого. ...А вот он, — Могутов кивнул на молодого солдата, — не понимает этого: взял да изгадил платок, на мой обрубок пустил.
— Это ж сестренка прислала, а не зазноба, — повторился солдат, пряча глаза от взгляда Могутова.
— Воротишься домой, браток, по лету цветов набери и подари ей. Скажи: от Коськи-моряка.
Будто для ясности, разведчик расстегнул ворот гимнастерки и, словно ненароком, показал тельняшку.
— Война еще под Ленинградом в пехтуру загнала, ядрена коляска... — Могутов постеснялся выругаться при молодом солдате...
— Оно и на матушке-земле качает не мягче, чем на кораблях твоих, — заступился за свою пехоту Оградин.
— Ну, братва, спасибо! — поднялся Могутов, когда кончили бинтовать, и, засунув намаянную культю за борт шинели, где хранились Ольгины косы, собрался идти. Оживились и другие солдаты, гревшиеся о бока Братуна.
— Как зовут-то тебя, пехота? — спросил бывший моряк и разведчик солдата. Тот, отойдя в сторонку после перевязки, отмывал снегом кровь с рук.
— Саша!.. Александр Окладников, — охотно назвал себя солдат.
— Откуда ж такой будешь? — спросил вместо Могутова Оградин.
— Из-под Тулы я. С Еловой, что рядом. После ремесленного на работу в город пешком бегал. Дядя в гармонную мастерскую устроил... Сам-то он — мастер большой руки. Его гармони в Москву напоказ возили. Дядя хоть и помалкивал об этом, а мастеровые сказывали: сам Калинин его хвалил, а Буденный даже на тех гармониях играл. Дядя Богдан мечтал смастерить им по самой лучшей гармони и подарить, да война помешала.
Заговорился солдат, увлекся, а потом вдруг затих, словно кипятку глотнул.
— Да-а, другая музыка запела, мать-перемать, — кто-то матюкнулся из солдат, подошедших на разговор.
Разведчик посмотрел в лицо умолкшего парня и положил кулачище на его худенькое плечо — тот еле устоял.
— Ничего, браток, доделаешь еще гармони за своего дядю и подаришь, кому надо... Могутов, не зная о ранах