сделалась годом не «обновления» России, какой ее надеялись видеть, а годом «крушения».
Участие лояльного либерализма в «освободительном движении» было тем важно и нужно, что оно подготовило возможность добровольной уступки самодержавия в 1905 году. Эта уступка еще раз дала России шанс на излечение. Но постоянное опоздание власти, издание реформ в виде «уступок», всегда чем-то вынужденных, усиливало влияние той болезни, которая называлась «освободительным движением». Когда в октябре 1905 года власть, наконец, дала все, что могла и должна была дать, общественность была уже так политически деморализована, что данным ей шансом не сумела воспользоваться.
Но раньше этой уступки самодержавие попыталось еще один раз примириться с либерализмом, не упраздняя себя. Оно, наконец, пошло на то, в чем отказало Святополк-Мирскому. Это была мертворожденная попытка булыгинской Думы.
Глава XIII. Попытка самодержавия спасти себя совещательным представительством
18 февраля 1905 года в один и тот же день были опубликованы три важных акта.
Во-первых, Манифест.
Он повторял очень знакомые мысли. В последний раз мы читали их в «Правительственном сообщении» 12 декабря 1904 года. Были новые выражения, а сущность была та же самая. Освободительное движение опять объявлялось «мятежным», «дерзновенным посягательством» на «освященные Православною церковью и утвержденные законами основные устои Государства Российского». Его обвиняли в желании «учредить новое управление страной на началах, Отечеству Нашему несвойственных». И Манифест кончался какой-то вымученной риторикой: «Да станут же крепко вокруг Престола Нашего все русские люди, верные заветам родной старины, радея честно и совестливо о всяком государственном деле в единомыслии с Нами. И да подаст Господь в Державе Российской: пастырям — святыню, правителям — суд и правду, народу — мир и тишину, законам — силу и вере — преуспеяние, к вящему укреплению истинного самодержавия на благо всем нашим верным подданным»[618].
Но в тот же самый день, как была опубликована эта утомительная элоквенция, общество прочло второй акт: высочайший рескрипт А. Г. Булыгину, каждая строчка которого Манифесту противоречила.
То, что Манифест называл «мятежным движением», в Рескрипте изображалось как похвальная «готовность народа поставить свои силы для усовершенствования государственного порядка». В ответ на эту готовность государь объявлял, что «отныне вознамерился привлекать достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений»[619]. Это и было именно тем, что Манифест того же самого дня называл «посягательством на основные устои Государства Российского».
Одновременное опубликование двух этих актов создавало нечто комическое. Помню недоумение читающей публики: что это значило? Угрозы Манифеста уничтожались рескриптом; надежды, который мог вызвать рескрипт, подрывались Манифестом.
Во время июльского Петергофского совещания о булыгинской Думе государь в своей вступительной речи напомнил эти два акта, «связь которых, — по его словам, — не нуждается в пояснении»[620]. Это все, что он сказал по этому поводу. Вот преимущество государей: им вопросов не задают. Очевидно, никто и не улыбнулся. Но большего удара лично себе государь не мог нанести в глазах обоих лагерей, на которые тогда разделялась Россия. Государь отрекался от тех защитников своей власти, которые продиктовали ему Манифест; они чувствовали себя преданными тем, чью власть защищали. А появление этого второго акта свидетельствовало о слабости государя, о том, что испугать его можно. Это пошло на пользу «освободительному движению».
Но это было не все. Тем же днем опубликован был третий акт, наиболее скромный по форме, но наиболее действительный по содержанию: высочайший указ Сенату[621]. «Освободительное движение» в нем получило уже очень реальную помощь.
Этот указ предоставлял всем «верноподданным возможность быть непосредственно услышанным государем». В предложении проектов всяких государственных преобразований указ видел уже не «смуту», но «радение об общей пользе и нуждах». Указ обязывал Совет министров такие заявления не отсылать прокурорам, как было бы раньше, а рассматривать и обсуждать.
Чего рассчитывали добиться этим указом, который переворачивал все прежние представления о дозволенном и запрещенном? Очевидно, хотели открыть отдушину, дать безопасный выход накопившемуся недовольствию; это казалось шагом безобидным и успокоительным. Сначала мы сами особенного значения указу не придавали; некоторые находили даже унизительными обращаться к Совету министров. Но политические последствия этого указа были громадны. Он шел дальше рескрипта того же числа. Рескрипт обещал право совещательного голоса только «достойнейшим, доверием облеченным, избранным от населения» людям. Предполагалось нечто скромное, доступное только просеянным через горнило избрания людям; только им давался никого не обязывающий совещательный голос, право рассуждать о делах государства.
В указе Сенату эта осторожность была отброшена. Указ объявлял всем, всем, всем, что существующий государственный строй «пересматривается». Приглашал всех, всех, всех принять участие в его пересмотре и присылать свои предположения Совету министров. Никаких формальных условий для этого поставлено не было; как будто уже не было прежних строгих законов, ограничивавших право слова и право собраний; как будто уголовные статьи, которые карали за стремление изменить законный порядок, более не существовали. Сама верховная власть этим указом закладывала мину, которая должна была взорвать тот порядок, который она с таким упорством до тех пор защищала. Обывательская масса, чуждая политике или, по крайней мере, ничем бы для нее не рискнувшая, с высоты престола приглашалась к обсуждению самых острых государственных вопросов. Враги самодержавия этим получали помощь, на которую недавно не смели рассчитывать. «Освободительное движение» этим воспользовалось, и последствия этого быстро сказались.
25 июня 1905 года в «Освобождении» была опубликована любопытная Мемория Совета министров по поводу Указа 18 февраля[622]: «Население империи, — говорит мемория, — пожелало широко воспользоваться дарованным правом; частные лица стали группироваться в кружки, публично обсуждать указанные выше вопросы; то же самое имеет место в частных обществах и в заседаниях городских дум и земских собраниях, хотя закон до сих пор уполномочивал и тех и других заявлять ходатайства лишь о местных пользах и нуждах. Вопрос о пределах и степени допустимости этих собраний и совещаний и объем дарованных населению прав толкуются местными властями очень различно. Враги существующего порядка, пользуясь всякими поводами к преступной пропаганде, без сомнения, не преминут и в настоящем случае проявить свою деятельность».
Иначе, конечно, быть не могло, и было удивительно, если этого не предвидели. Но что же делать теперь? Взять назад или, по позднейшей терминологии, «разъяснить» указ? Мемория находит, что это опасно. «Умаление в чем-либо значения только что оказанной В[ашим] И[мператорским] В[еличеством] милости произведет тягостное впечатление на население». Но мемория не мирится с логическими последствиями того, что уже сделано. Она только заключает, будто власть недостаточно пользуется предоставленными ей правами по предупреждению беззаконий, и рекомендует ей впредь