“К. И. Чуковский. Несобранные статьи о Некрасове” (1974).
“Тот дух обновления, преодоления косных, устоявшихся мнений, который когда-то обуревал меня, теперь живет в Вас. Вообще во всех Ваших работах я вижу тот пафос, который одушевлял мои некрасовские изыскания в двадцатых и тридцатых годах. <…> Я был бы идиотом, если бы не признавал Вас своим законным наследником. Вы исправили многие мои ошибки, зачеркнули многие мои утверждения, и за это я, как и все читатели, благодарен Вам” (из письма К. Чуковского от 29 мая 1963 года).
Анастасия Харитонова. Инстинкт самонесохранения. К 100-летию со дня рождения А. П. Платонова. — “Литературная учеба”, 2009, № 4.
Замечательное литературно-философское эссе публикуется впервые. Его автора, выпускницы Литинститута, не стало в 2003 году.
“„Неумершие” — превосходное определение для платоновских героев. <…> Они, не оказывая никакого сопротивления, легко поддаются деиндивидуализации. Самому автору этот процесс представляется настолько неизбежным в „дивном новом мире”, что мы нигде не находим у него ноты протеста. Скорби — да, но протеста — нигде и никогда . Он как бы признаёт: лучшее, на что способен теперь человек, это „умереть, не повредив природы”. Вот он культ „смиренной русской смерти”, вот оно „кроткое самоубийство”, воспетое Достоевским! Чем необъятнее ледяной простор, готовый пожрать платоновского человека, тем буже, „теснее” его самоощущение. Теснота — вообще излюбленное Платоновым слово. Вспомним — „теснота печали”, „смерть — это, наверное, что-нибудь тесное”. Не подсознательное ли это желание человека-сироты вернуться в спасительную „тесноту” материнского чрева?”
В номере имеются две горячие, чуть не “провокационные” статьи: Евлампия Салопова (“Гримасы новой гражданственности”) и Арсения Замостьянова (“Сергей Михалков — отменённый и восстановленный”). Первая — это фельетонный разнос “гражданских” стихов известной поэтессы, лауреата журнала “Знамя” за прошлый год. Интересно, автор укрылся под псевдонимом из чувства самосохранения или по “хозяйственным” соображениям? Вторая вышла из печати чуть ли не за неделю до кончины персонажа. При чтении второй — о-очень искусной в своем “объективизме” — я вспоминал реплику одного писателя, оброненную в дни прощания с Михалковым: “Вот уж не думал, что доживу до времен, когда махровый конформизм будет подаваться как государственная доблесть”.
Игорь Ходаков. Белые и Православие. — “Посев”, 2009, № 7.
“Читая мемуары белогвардейцев-фронтовиков, убеждаешься в огромной силе их духа и каком-то презрении к смерти. Но вот вопрос: лежало ли в основе этой силы живое религиозное (если быть более конкретным — православное) чувство? <…> Личное благочестие и глубокая вера отдельных офицеров и генералов не меняли общей картины, которую можно характеризовать как оскудение религиозного духа во всех слоях общества. <…> В данной статье не раз белогвардейские армии именовались контрреволюционными. Однако таковыми они были лишь по отношению к большевистской власти. В сущности ведь и белые были… революционерами, сражавшимися за идеалы Февральской революции, которые отнюдь не были проникнуты христианским духом…”
Владимир Чернов. Кроме женщин и детей. — “Story”, 2009, № 9.
“Куда же деваются потом эти детские, разинутые любопытством глаза? Да, мы готовим их к миру, который не будет добр. <…> Я думаю, первый школьный урок надо начинать с правила киллера Леона, обучавшего девочку, которая хотела убивать: „Кроме женщин и детей”. Никто не спасет наш мир от вымирания и катастрофы. Никто.
Кроме женщин и детей”.
Такой вот сложной конструкцией завершается редакционная статья главреда, открывающая номер популярного “высоколобогламурного” издания. Впрочем, тут имеется и весьма информативное эссе В. Чернова об Антонио Гауди (“Святой Антоний”): “Он делал отливки с мертворожденных младенцев, чтобы потом изображали детей, убитых по приказу Ирода (как часть фасада при строительстве „собора”. — П. К. ). Подвешенные рядами под потолком, они представляли леденящее зрелище”.
Наталия Черных. Зрение и слух. — “Знамя”, 2009, № 9.
“Читая стихи Владимира Аристова, входишь в мир расширяющихся смыслов, расходящихся вздрагивающими кругами от вспышек сознания, порожденных трагедией, скрытой, но отзывающейся в каждой точке существа. Эта причудливая, несколько даже юродивая стилистика могла возникнуть только в одном месте и в одно время — в ней узнаваема Москва семидесятых и восьмидесятых с ее тяжеловатым, коварным благоденствием, падшими ангелами обоего пола, живыми тенями и предметами прошлого.
При разговоре о поэзии важно непосредственное переживание легкого ужаса при встрече с живым прошлым. Со звуками, идущими из прошлого, с подкрашенными ностальгией тенями. Важнее, чем рассуждения о культе сумасшествия, о диалектике сознания человека и о его самоощущении в виртуальном мироздании и невесть о чем еще. Прохожий Владимира Аристова одет необычно: так теперь не одеваются. Порой он оглядывается боязливо: трудности прошлой дороги и обилие новых предметов с двух сторон — это как Сцилла и Харибда. И тем не менее он — человек будущего. Это будущее, возможно, гораздо более трагично, чем прошлое”.
Лешек Шаруга. Двадцатилетие: поэзия мастеров. — “Новая Польша”, Варшава, 2009, № 6.
Речь идет об активности авторов старшего поколения польских поэтов (за последние 20 лет) — Чеслава Милоша, Тадеуша Ружевича, Виславы Шимборской, Ежи Фицовского, Збигнева Херберта, Юлии Хартвиг и других.
“Именно в их произведениях мы имеем дело с профильтрованным через индивидуальный тип эмоций соборным голосом, где слово поэта сохраняет не только величие, подвергаемое ныне испытанию постмодернистской отчужденностью, но и способность открываться в диалоге. <…> Чтение стихов всех старых мастеров — а стоило бы составить такую „антологию двадцатилетия” и расширить ее за счет еще нескольких поэтов — позволяет в том собрании, какое создают их произведения, выделить на глаз два основных течения: позицию скептического оптимизма (Милош, Шимборская, Хартвиг, Марьянская) и позицию иронического катастрофизма (Ружевич, Херберт, Фицовский, Хофман). Это разные диагнозы, основанные на сближенном распознании состояния вещей. Быть может — крайне приблизительно, — различие между ними выражено в той деликатной поправке, которую в мысль Ружевича о том, что зло берется из человека, вносит Милош, прибавляя (правда, в скобках), что из человека берется и добро. Это различие всё-таки — а оба поэта жаждут поэзии, написанной „человеческим языком” — создает несколько иные мелодические линии их поэзии: у Милоша — тональную, у Ружевича — атональную. Одно для меня не подлежит сомнению: обе представляют собой запись исторического опыта. И это, по-видимому, отличает эту лирику от той — заслуживающей отдельного обзора, — что пишут их поздние наследники, дебютанты того же периода, более или менее демонстративно стремящиеся избавиться от истории, в крайнем случае — взять ее за скобки”.
Ян Шенкман. Три Веры. — “Культпоход”, 2009, № 9.
О женщинах-поэтах: Вере Сажиной, Вере Павловой и Вере Полозковой — с исчерпывающе-точными характеристиками индивидуального дарования каждой.
Но и не без лирических отступлений. Вот, из финала о Полозковой: “…Должен ведь кто-то говорить и от их (девочек-стихотвориц. — П. К. ) имени. Важная примета времени: любят не стихи, а поэта. Даже не поэта, а образ. Человек — прежде всего и, желательно, человек успешный. Если бы к этому человеку прилагались значительные стихи, было бы совсем хорошо”.
Сергей Шокарев, Дмитрий Ястржембский. Тайна головы Гоголя. — “Подмосковный летописец”, 2009, № 3.
О судьбе останков Гоголя: легендах, связанных с его захоронением на погосте Данилова монастыря и перенесением праха в 1931 году на Новодевичье кладбище. Москвоведы (С. Шокарев — главный редактор историко-краеведческого альманаха “Подмосковный летописец”) обращаются к известным источникам и привлекают новые (например, поздние заметки Натальи Петровны Сытиной, которая присутствовала при перезахоронении будучи 15-летней девочкой). Кстати, история с перезахоронением и якобы “разграблением” могил советскими писателями обросла сплетнями еще тогда, в 1931 году (см.: Полонский В. Моя борьба на литературном фронте. — “Новый мир”, 2008, № 5, запись от 14 июля 1931).