как солдаты обед получают. Одно подразделение прямо через дорогу от кухни располагалось — так они, сукины дети, завели «виллис», переехали через дорогу, поставили на капот бачки с пищей и поехали обратно. Просто смех! Все страшно любят торгануть. Украдут у другой роты «виллис» и гонят к нам продавать. У них для такого дела шлагбаум открывается моментально, а у нас — порядочек, проверочка. Пока наши проверяют, хозяева «виллиса» организуют погоню… Сам видел, как воришки, не успев оторваться от погони, ударили «виллисом» в шлагбаум и хохочут. Догнали, мол? Вот вам!.. Хозяева зацепили разбитую машину и увезли… Вот так и служат…»
6
Густов отправился в свою первую роту, которой когда-то командовал. Она стояла в брошенном богатом фольварке, за автострадой, и вела там обширное хозяйство, ежедневно присылая в Гроссдорф бидоны свежего молока.
Сразу же за городом он вышел за линию насаждений и пошел вдоль канавы по густой чистой траве. Будь такая возможность, он и сапоги снял бы, чтобы пробежаться по траве босиком, как это бывало в детстве на лужайках у привольной реки Луги. Здесь была такая же, как под Лугой, трава, такие же, хотя и разгороженные колючей проволокой, поля и луга, и возникала в душе почти такая же весенняя легкость. Вот только бы еще… пробежаться! Да не в одиночку бы, а с кем-то вдвоем…
Он дошел до ручья, с ходу перепрыгнул через него, заглянул по саперной привычке в бетонную трубу, проложенную под дорогой для этого ручья, но ничего подозрительного не увидел, да ничего там, наверно, и не могло быть теперь, кроме оставленного весенним половодьем сухого мусора. А впереди уже четко обозначилась ровная, как горизонт, автострада, уходившая вправо и влево, в необозримость. Чтобы пересечь ее, надо было выйти на перекресток, и Густов вернулся на дорогу.
Перекресток был просторным, как строевой плац, и посреди него стояла знакомая регулировщица. Она стояла здесь и девятого мая, когда Густов встречал свои роты, направляя их в Гроссдорф. Тогда тут было куда оживленнее, и девушке все время приходилось работать флажком. Или отругиваться от нагловатой шоферни. Или даже решать несложные международные вопросы. Густову запомнилась одна веселая компания освобожденных французов. Они ехали куда-то в лакированной допотопной карете с вензелями, запряженной парой гнедых. Остановившись на перекрестке, союзники озарили скромную вологодскую девушку сиянием обольстительных улыбок, начали что-то выкрикивать, даже аплодировать, после чего оборванец в цилиндре, восседавший на козлах, спросил:
— Мадемуазель Катьюша, где ест Франция?
— Все теперь там едят! — махнула мадемуазель Катюша своим нарядным флажком в сторону своей России. — Валяй давай и не задерживай движение, царь-король!
Оборванец приподнял цилиндр и весьма изящно откланялся. Он представлял собою нацию, где галантность в обращении с женщиной одинаково свойственна и королю и мусорщику.
— Адье, мадемуазель!
— Будь здоров, приятель!
Вспомнив этих ребят, Густов и теперь слегка улыбнулся, отвечая на приветствие девушки, и чуть было не остановился, чтобы поболтать с нею… Но, конечно же, не остановился. Беда в том, что он слишком долго не позволял себе ни заговаривать, ни заигрывать с девушками, и теперь уже просто не умел этого делать. «Потерял квалификацию», — сказал бы Полонский. Только Густов и не имел ее. Он относился ко всему этому всегда очень серьезно, хотя уже и начинал помаленьку понимать, что слишком большая серьезность в любви приводит к немалой грусти. С его собственной серьезной любовью теперь получилось так, что он уже и не знал, чего в ней больше — радости или грусти. Как это ни странно, грусть стала брать перевес после неожиданной, подаренной войной встречи.
Осенью 1944 года дивизию перебрасывали с Карельского перешейка на Второй Белорусский фронт, и Густов попросил разрешения выехать в Ленинград на день раньше, чтобы навестить жену, недавно вернувшуюся из эвакуации. Ему разрешили. Дима Полонский в момент оформил командировочное предписание, и Густов вскочил в первый попутный состав порожняка.
Промаявшись ночь в пустом и холодном товарном вагоне, утром он был на Финляндском вокзале, а через час — в проходной института, где работала Элида, его названая жена. «Названая» потому, что в загсе они побывать не успели и поженились, можно сказать, через письма. Находясь уже на фронте, Густов оформил на Элиду денежный аттестат, и она стала числиться женой военнослужащего, а в личном деле Густова появилась хотя и не вполне законная, но и не преступная запись: «Женат. Жена Нерусьева Элида Евгеньевна».
И вот он приехал на свидание с Элидой — женой.
В проходной ему посоветовали подождать жену в скверике. Он послушно вышел. Ему самому хотелось выйти отсюда, чтобы встретиться с Элидой без свидетелей. А подождать — это теперь не страшно. Можно и не торопиться.
Увидав потом Элиду, он тоже не заспешил, не побежал к ней, как, наверное, полагалось бы после такой разлуки. Что-то в нем слегка затормозилось, потребовав минутки выжидания и узнавания. Потому что еще издали он заметил, как сильно Элида изменилась. Она и раньше-то выглядела повзрослей своего ровесника-почитателя, а теперь еще располнела, так что он встречал здесь как бы несколько другую девушку, с которой пока что не очень хорошо знаком.
Элида тоже остановилась перед ним, как бы разглядывая его или ожидая от него первых движений. Потом заметила, что он смотрит на ее накрашенные губы, и тогда быстро выдернула из-под рукава платок и несколькими твердыми движениями вытерла губы. Он обрадовался: «Не забыла!» И тут они кинулись друг к другу и поцеловались.
— Какая ты стала большая! — не очень уместно проговорил Николай, помнивший Элиду тоненькой.
— А ты совсем не изменился! — сказала Элида, пожалуй, чуть-чуть удивленно. Вероятно, он представлялся ей более мужественным, боевым, даже более рослым.
Они пошли по осенней, засыпанной первыми опавшими листьями дорожке рядом, под руку. И все у них стало постепенно возвращаться к тому, что началось в техникуме, потом чуть подзатихло, когда Николай ушел в военно-инженерное училище, и вспыхнуло с неожиданной силой в начале войны, перед опасной разлукой, и продолжалось, нагнеталось затем в переписке. Три года писем…
— Ты надолго? — спросила Элида как более практичная.