строптивицу от поспешных решений, но даже крупные военные не всегда успешно командуют в собственном доме. На сторону дочери стала мать. А у дочери и без того был неуступчивый, резковатый, в духе эпохи, характер, и кроме того, она считала, что именно так обязана была поступить комсомолка, дочь комиссара.
Та же принципиальность и тот же характер помешали ей помириться с Горыниным и тогда, когда его, повнимательней разобравшись, восстановили в прежнем воинском звании. Он приехал в Ленинград за женой-отступницей. Приехал со всеми прежними кубиками в петлицах и с охапкой цветов. Жена сказала: «Завтра тебя снова разжалуют, а мне куда?»
Он уехал один.
Вторая дочь родилась уже без него.
Не развелись они только потому, что началась война. Окончательное решение семейных дел отложили до лучших времен. Или уж до каких придется. Они оба понимали, что война может запросто, одним ударом и без их участия, разрубить этот туго затянувшийся узел.
Война, однако, ничего не разрубила, а еще больше все запутала: появилась Ксения Владимировна…
Вот какой гость (и он же начальник) пожаловал к саперам на завтрак. Не оттого ли и сам завтрак продолжался не как всегда. Все немного церемонились, старались не болтать лишнего, а кто-то, может, боялся еще и оплошать в обращении с непривычно хрупкой посудой и с фамильным серебром герра пекаря, самозвенящим при всяком неловком движении. Словом, получался вроде и не завтрак, не «прием пищи», как это значится в точных воинских уставах, а нечто похожее на официальный обед в честь какой-нибудь важной персоны в присутствии не менее высокой особы. И ясно, что не каждый фронтовик мог слишком долго терпеть все это.
Первым не выдержал Полонский:
— Кажется, я разобью сейчас тарелку или залью чем-нибудь эту вызывающую скатерть!
— Дмитрий Александрович! — остановил его Теленков, и в самом деле испугавшись.
— Ну что мы как турки какие-нибудь. Давайте говорить! Давайте ругать нас! — посмотрел Полонский на Горынина почти с вызовом.
А тот усмехнулся, аккуратно вытер полотняной салфеткой рот, положил салфетку слева от тарелки и сказал:
— Что ж, я могу подтвердить, что слухи о здешней кухне соответствуют действительности.
— Как говорили в старину — рады стараться! — подхватил Роненсон, который больше всех боялся возможных неприятностей, а теперь мог по праву гордиться.
— Мне даже захотелось перейти к вам на довольствие, — продолжал Горынин. — Как ты смотришь, Степан Афанасьевич?
— Так мы с удовольствием… если вы не шутите.
— Значит, я присылаю сегодня свой аттестат.
Все за столом, что называется, вздохнули с облегчением.
— Наверно, надо насчет кофе напомнить, — поднялся Густов, тоже довольный результатами горынинской «инспекции». — А то наша фрау что-то замечталась…
4
Гертруда Винкель давно уже не жила спокойно. На смену одним тревогам и волнениям приходили другие, новые, своей новизной еще больше пугающие. Ее настораживали теперь и добрые вести («Разве может быть в такое время что-нибудь хорошее!»). Ей, например, очень повезло с этими русскими, она была сыта, и при деле, и, кажется, в безопасности, — но и тут она не разрешала себе радоваться. Она говорила себе: это плохо кончится! Она боялась за себя, и за Кристину, и за своего Фердинанда, который неожиданно объявился, наконец-то нашелся… неизвестно только, к добру ли это.
Прошлую ночь она провела, впервые за эти годы, с мужем. Эта ночь освежила совсем было потускневшую надежду на нормальную жизнь. Она была счастливой, эта ночь, и сама фрау Гертруда — как в юности… Но вот счастливая женщина вернулась к своей повседневной жизни — и уже не радуется, а боится. Боится почти так же, как боялась ранней весной этого года, когда страх повис над всей Германией подобно густому туману, не позволяя проглянуть сквозь него ни звездам, ни солнцу, ни надеждам. Над Германией тогда как будто не стало неба, не стало простора, а сама земля немецкая словно бы сжималась и уменьшалась прямо на глазах. На нее давили уже с двух сторон. Куда тут бежать, где искать хотя бы крошечный островок нормальной жизни с тихим небом над головой — было неясно. Страшнее всего представлялись немцам, конечно же, русские с их «азиатскими ордами», как говорил Гитлер, и мстительными евреями, которые будто бы не щадят ни женщин, ни детей. Было ясно: надо от них убегать! Но куда и к кому? Кто и где ждет тебя, оставившего свой дом? Кто даст тебе кров и хлеб? Да и у кого найдется сегодня кров и хлеб для другого? Особенно если у тебя нет ни золота, ни драгоценностей.
«Лучшие немцы» Гроссдорфа уже грузили свое имущество на автомашины, соседи Гертруды Винкель торопили ее и как будто начинали подозревать в чем-то: «А вы что же не собираетесь, фрау Винкель?» Чуть ли не весь город готов был сдвинуться с места и переехать куда-то в спасительную тишину, а фрау Винкель все еще не могла бросить свой дом.
«Надо же что-то решать, — говорила она себе. — Надо же что-то решать…» Но ни сил, ни смелости для окончательного решения у нее не было. И еще Кристина все время подбавляла сомнений: «Куда мы поедем? Где теперь есть что-нибудь?» Бедная девочка уже прошла свою голгофу — от Штеттина до Гроссдорфа, потеряла на этой дороге свою мать, любимую сестру Гертруды, и больше не хотела ничего. Попав в Гроссдорф, она решила, что лучшего места искать в теперешние времена просто бессмысленно.
И все-таки они наладили тогда велосипед и тачку. И, возможно, утром отправились бы в свое самоизгнание, если бы ночью Гертруде не принесли письмо от Фердинанда.
«Дело, которым я занимался, завершается, — осторожно сообщал Фердинанд, — и теперь мы, возможно, скоро встретимся. Все зависит от дороги».
Гертруда поняла, что все зависит от той дороги, по которой будет отступать Фердинанд, и осталась ждать. Она ждала мужа каждую ночь — с вечера до рассвета, боясь только одного: как бы он от нетерпения не дезертировал. Она видела одного дезертира, повешенного