в грязь.
— У вас в Таллине тоже так грязно теперь? — спросила Стелла.
— Таллин несколько другой город, — отвечал Горынин. — Там много камня.
— Он весь холодный, да?
— Да нет, я не замечал. Он не холодный, хотя и темно-серый по цвету. Узенькие улочки, высокие крыши и шпили. Очень красивая крепость.
— Настоящая, старинная?
— Настоящая и старинная. Вообще история Таллина — удивительная…
Когда пришли на вокзал, до московского поезда оставалось еще больше часу, а Горынин с обидой и горечью чувствовал, что ему не о чем говорить с дочерью, которая, может быть, с риском для себя пришла провожать его. Он, в сущности, не знал своей дочери. И очень мешало неожиданное, незнакомое волнение, даже растерянность перед этой полусвоей-получужой девочкой. Не успев познакомиться с нею, он должен, был уезжать, и уезжать, скорей всего, навсегда. Начинать разговор о школьных делах ее было бы глупо, о домашних — неприлично. Так вот и шло. Говорили о Таллине, о Германии, о Ленинграде, который Стелла немного помнила (она выехала из него вместе с матерью и сестрой в сорок первом году, в самом начале войны). Горынин все больше проникался теплым родственным чувством к стоящей перед ним дочери, ему уже не хотелось расставаться с ней, а хотелось, наоборот, как-то совсем приблизить ее к себе… но сказать об этом не умел, да, пожалуй, и не было таких слов, которые могли бы помочь ему в этом.
На платформе, когда Горынин уже доставал из кармана гимнастерки, из-под шинели, свой «мягкий» билет, она спросила:
— Вы больше не приедете к нам?
— Наверное, нет, Стелла, — грустно отвечал он.
— Я так и поняла.
— А ты сама к нам приезжай! — вдруг надумал Горынин. — Ксения Владимировна к тебе хорошо относится.
— Я подумаю.
— Подумай. Поговори с мамой. Денег на дорогу мы тебе вышлем.
— Нет, денег не надо. Вы и так высылаете нам больше, чем полагалось бы по закону.
— Справедливица ты моя!
Горынин осторожно, как нечто хрупкое, прижал девочку к себе и, кажется, впервые за всю свою нелегкую жизнь прослезился.
6
Он попрощался с дочерью и следующее свое слово произнес, только вернувшись в Таллин. Да и то первой высказалась Ксения Владимировна.
— Ты можешь ничего не говорить мне, я все вижу по твоему лицу, — сказала она.
— Да, мне нечем похвастать, — кивнул он.
— Я это предчувствовала.
Ксения Владимировна не казалась сильно обескураженной, и это немного приободрило Горынина.
— Жили до сих пор, — проговорила она тем особым, успокоительным тоном, которым добрые женщины разговаривают со своими детьми и расстроенными чем-то мужьями, — проживем и дальше.
— Спасибо тебе…
Горынин обнял Ксению Владимировну и похлопал легонько по плечу — как старого надежного приятеля.
Было утро. Серую каменную стену противоположного дома искоса подсвечивало бледное прибалтийское солнце. Стояла глухая каменная тишина. Кажется, было слышно, как перестукиваются между собой два взволнованных сердца.
— Нет худа без добра, — продолжала Ксения Владимировна, довольная уже тем, что Горынин рядом с нею. В этом и было добро. Но Горынин не понял хода ее мыслей и просто промолчал.
— Тебя кормить? — спросила тогда Ксения Владимировна совершенно обыденным тоном.
— Если ты не опаздываешь…
— Да нет, еще успею.
Горынин пошел умываться с дороги, Ксения Владимировна — подогреть еще не остывший завтрак. Потом она и сама подсела к столу — вместе выпить кофе; она почему-то любила сидеть вместе с ним за столом. Заодно вспомнила и рассказала, что вчера приезжал с озер командир саперного батальона, хотел повидать своего корпусного инженера и не застал дома. Говорил что-то об учениях.
— Еще не провели, значит? — спросил Горынин.
— Насколько я поняла, сегодня ночью начнут.
— Надо и мне поехать.
— Ты еще в отпуске по болезни, — напомнила Ксения Владимировна. — Удобно ли будет?
— Да я хотя бы в сторонке постою и посмотрю. Я ведь еще не видел, как ведет себя этот новый мост под танками.
— По крайней мере отдохни с дороги.
— Этой возможности я не упущу…
Было похоже, что все возвращается на круги своя. Домашний привычный мир — и привычный же круг служебных дел и забот. Однако и дома, как только ушла в госпиталь Ксения Владимировна, и в машине по пути на озера, и в батальоне, ожидающем времени «Ч», — всюду Горынин словно бы полуприсутствовал, пребывая второй половиной своего существа где-то поодаль и в размышлениях, далеких от того, что говорилось и делалось рядом с ним. Он все раздумывал о жизни — и своей и Ксениной, о проделках судьбы, о дочерях и даже об Анне, показавшейся под конец больше растерянной, чем злобной… Он вполне «проснулся» для восприятия ближнего мира только в лесочке перед озером, когда комбат махнул красным флажком, вспрыгнул на подножку первого автомобиля-понтоновоза и сказал:
— Пошли, ребята!
Горынин некоторое время оставался у дороги, по которой, как по конвейеру, шли машины с понтонами. Шли с неповторимым своеобразным гулом металлических пустотностей, ведомые напряженными руками молодых и не очень молодых солдат-водителей. Некоторые из них еще помнили войну. А машины все были новые, недавно с конвейера; они еще ничего не «помнили», кроме тренировочных выездов.
Где-то впереди, может быть уже на берегу, у самой воды, бросили несколько взрыв-пакетов, имитируя артобстрел.
«Такой бы обстрел на войне!» — подумал Горынин с внутренней улыбкой и остановил очередную машину.
В кабине оказался знакомый — лейтенант Носарев. Он проворно, как будто прошел тренировку и в этом, уступил место в кабине Горынину, а сам перебежал на другую сторону и стал на подножку рядом с водителем. Боковое стекло там было опущено, и лейтенант, пригнувшись к водителю, сказал:
— Осторожненько поднажмем!
Поднажать было