сказал:
«Я ведь приглашал ее… когда она меня на вокзал провожала. Но вот не приехала».
«Видимо, там сильней держат ее… Но ты попробуй написать ей».
«Может быть», — пообещал он. Но не сказал своего: «Все будет хорошо». И дальше мы долго шли молча, по пустым мокрым улицам. Я уже мечтала о том, как мы могли бы зажить втроем, какой хорошей я могла бы стать для Стеллы мачехой, может, даже второй матерью. Мне ведь не для кого беречь свое нереализованное материнство; своих детей, конкурентов падчерицы, у меня не будет.
Приезжала бы ты, девочка!..
Потом я кинулась к Горынину уже с другими речами:
«Горыныч, ты меня люби, пожалуйста! Люби сильно и не жалей иногда кое-каких ласковых слов, потому что они для меня — все! Они заменяют все привилегии и радости законной жены».
«Ты же знаешь, Ксенья… ты же все знаешь», — стал он говорить, обняв меня и по-дружески, по-приятельски похлопывая по плечу.
«Я знаю, но ты — говори, говори, пожалуйста! Во всем остальном ты не волен, а сказать, что любишь, — волен всегда».
«Я говорил и скажу еще…»
Когда я наконец успокоилась, он спросил, что это со мной случилось и отчего?
«Наверно, старость подходит, Горыныч», — сказала я.
«Ну-ну-ну! Нервы…»
«Значит, просто нервы, — не стала я возражать. — Когда-то и хирург приходит к выводу, что человек соединяется в одно целое и держится в таком собранном состоянии не столько скелетом, сухожилиями и мышцами, сколько нервной системой, почти невидимой и всесильной. Все может оказаться ненужным — и мышцы, и крепкое сердце, — если вдруг разладится эта связь всех связей».
«Да зачем ей разлаживаться? Надо дожить до весны, до лета, — уговаривал меня Горыныч в постели, зная, как я люблю отпускное время. — А там поедем на юг, к твоему любимому Черному морю…»
Я слушала и была благодарна ему. И постепенно, с его помощью, «самоналаживалась». Я ведь знаю о человеческом организме почти все. Могу даже, подобно йогам, кое-чем управлять в себе, даже кое-что регулировать силой внушения. Но когда много знаешь, то видишь и что-то лишнее. И я теперь все чаще замечаю в себе нарастающую напряженность. Она все чаще превышает норму, и тогда мне бывает очень трудно сдерживаться. Все чаще хочется спрашивать: «Когда же наконец? На войне — все для победы, после войны — все для людей… Когда же что-нибудь — для меня?..»
«Весной и дом наш готов будет?» — спросила, а вернее сказать, напомнила я Горынину.
«Должен быть», — отвечал он по привычке сдержанно.
А меня и его сдержанность, когда-то пленившая, теперь раздражала.
«Должен или будет?» — спросила я.
«Нэ кажи «гоп», — говорят мудрые хохлы».
«А где же твое всегдашнее?»
«Будет и всегдашнее», — все же уклонился он. И я решила: он уже знает что-то недоброе для нас, но скрывает.
Короче говоря, мы поссорились.
То есть ссорилась больше я, Горынин только отбивался, но в тот момент я почти ненавидела его за непрактичность в личных делах, за неумение устраивать свою жизнь решительно во всем. Я уже была почти уверена, что обещанной квартиры не видать.
Я сама не люблю себя злую и думаю, что не слишком красиво выглядела в глазах Горынина. Не зря же он сказал:
«А кто это говорил о том, что надо сохранять в себе человека?»
Это не раз говорила я.
И это меня остановило, затем успокоило. Ведь ничего пока что не произошло. Зачем же так непроизводительно расходоваться? Пусть сперва что-нибудь стрясется.
Я выпила снотворное и вскоре уснула.
И вот живу. По-прежнему жду, коплю нетерпение, надеюсь и боюсь.
14
Еще тогда же осенью, вскоре после первой встречи с Полонскими, Горынина как-то позвали с этажа вниз:
— Тут человек прораба спрашивает!
Горынин направился к лестничной клетке, гадая по пути, какое начальство к нему пожаловало. Мелькнуло подозрение, что это могла быть и Людмила Федоровна, однако тут же отпало: она сама разыскала бы его на объекте, не обращаясь ни к кому за помощью.
Так он ничего и не придумал.
А внизу, в дверном проеме, стоял и улыбался Дима Полонский с небольшим планшетом в руках.
— Мне только что предложили иллюстрировать книгу о строителях, и я вспомнил о вашем приглашении, — с ходу объяснил он.
— И очень правильно сделал!
От неожиданности и оттого, что искренне обрадовался такому гостю, Горынин слегка засуетился.
— Очень правильно сделал! — повторил он, соображая, что же показать Полонскому в первую очередь, чем можно заинтересовать его, а заодно и похвастаться перед ним. — Давай прямо к людям… Так, что ли?
— Так.
На лестнице Горынин вспомнил о Барохвостове и повел Полонского первым делом к нему.
Полонский посмотрел, посмотрел — и не увлекся.
— Бахвал какой-то, — шепнул он Горынину. — Он же это для меня так старается.
— В том-то и дело, что всегда так! — шепнул Горынин.
— А как насчет качества?
— Первый сорт!
— Интересно… — протянул Полонский и пошел дальше. — Все равно это не для меня, а для киношников, — говорил он.
— Его уже снимали.
— Ну, пусть еще раз снимут.
Возле Данилушкина Полонский задержался и некоторое время с улыбкой приглядывался к нему, прищуривался. Потом стал расстегивать свой планшет с ремешком от старой офицерской планшетки. Он явно собирался рисовать. Но как раз в этот момент прямо к его ногам, прямо как дар с неба, опустился контейнер с кирпичом.
— Поберегись! — запоздало крикнул кто-то.
А Полонский, запрокинув голову, смотрел уже в кабинку крановщицы.