на жизнь?
На холсте был изображен мягкий голубовато-зеленый пейзаж с двумя купальщицами на первом плане. Вода, кусты, небо, купальщицы — все это наверняка доводилось видеть каждому, кто бывал в картинных галереях. Но Полонский попытался передать еще и какой-то диалог между этими двумя женщинами, скорее всего — матерью и дочерью. Старшая хотела остановить, удержать младшую, а та со своей задорной горделивостью шла прямо в черную воду близкого омута. Фигура матери выражала тревогу, фигура дочери — отважную самостоятельность. «Я так хочу!» — говорила девушка всем своим видом. И была прекрасна, чертовка!
— Дима, это очень, очень! — первой отозвалась Ксения Владимировна. — От этого можно прослезиться.
— Не надо слез, Ксения Владимировна, — проговорил польщенный Полонский. — Лучше будем радоваться.
И он поставил перед стулом почти квадратный холст с какой-то абстрактной радужной композицией. Ничего конкретного, ничего определенно знакомого, хотя по каким-то неуловимым намекам здесь можно было угадывать и ледяное арктическое ущелье, расцвеченное полярным сиянием, и улицу фантастического города грядущих веков, и бог знает что еще! Настроение от всего этого получалось светлое, но не вполне спокойное. Что-то в тебе вспыхивало, вызвав удивление и желание понять, да так и не унималось…
— В этом я не разбираюсь, Дима, — призналась Ксения Владимировна. — А непонятное смущает меня и даже угнетает.
Горынин пока что молчал, только поднимал все выше свои густые брови.
— Хорошо, идем дальше, — проговорил Полонский бодрым тоном, хотя и с оттенком некоторой уязвленности. Он показал теперь солдата-сапера в песчаном, заставленном ветками окопчике на берегу неширокой тихой реки. Вода в реке была такой же спокойной и мирной, как у ног купальщиц, даже, пожалуй, спокойнее, однако по мосту, в сторону которого напряженно смотрел сапер, двигался угловатый немецкий танк, камуфлированный по-летнему, в зеленовато-желтых тонах. Черный глазок танковой пушки чарующе глядел прямо в душу зрителя. Сапер с бледным, как будто из светлого камня высеченным лицом держал правую руку на ключе подрывной машинки… Кто же опередит?
— Молодец! — высказался на этот раз первым Горынин. — Тут я вижу человека за делом, а не просто так, — попытался вернуться он к недавнему спору.
Полонский, однако, не ответил.
— Ну, а теперь вот это… — проговорил он. И повернул к зрителям стоявший у стенки самый высокий холст. На нем была изображена во весь рост прекрасная обнаженная женщина с несколько дерзким лицом, которое как-то контрастировало и даже спорило с мягкой женственностью фигуры, теплотой и нежностью кожи, со всей беззащитной красотой открытости. Даже когда женщина выступает воительницей, в ее теле не возникает воинственности. Природа наделила ее чем-то более могущественным, нежели обычная физическая сила, и женщина стала олицетворять собою верховную красоту божественных Венер и женственных мадонн. Природа вложила в это свое создание весь свой изощренный вкус, весь свой боготворческий дар и, может быть, именно тем сумела обеспечить столь славную и долгую жизнь человеческому роду. Потому что невозможно было не поклоняться такой красоте, не беречь и не охранять. Мужчина становился мужчиной и рыцарем только потому, что должен был защищать ее, идущую рядом с ним, доверчивую и соблазнительную. Прекрасное всегда приходится защищать. Прекрасное защищаешь с радостью. У прекрасного учишься любви.
Так приглядитесь к ней еще раз. Насколько она все-таки уязвима и невоинственна в этой своей божественной открытости и насколько не свойственна ей эта неожиданная дерзость во взгляде! Что с нею происходит? Может, она увидела какую-то опасность для себя?.. Посмотрите, посмотрите на нее, хорошенько подумайте — и не заставляйте ее вот так напряженно, по-мужски пружинить брови. Ведь она не для войны, не для борьбы создана. В ней наше продолжение. Освободите ее от воинственности!.. Или она не хочет больше быть прежней?..
— Пожалуй, я такого еще не видел, — проговорил наконец Горынин.
— Я назвал ее так: «Венера. Двадцатый век», — сказал Полонский с ноткой торжества и довольства в голосе.
— Понимаю, понимаю…
— А надо мной посмеялись! — не мог не пожаловаться Полонский. — Одна дама — она всегда присутствует на худсоветах, когда отбирают картины для выставок, — назвала это порнографией. Нет фигового листка, видите ли!
— Ты, конечно, очень смело изобразил ее.
— А искусство без смелости не живет, — моментально парировал Полонский; он был теперь явно наверху в споре. — Если мы не будем все время поддерживать в себе смелость, самостоятельность, не будем отстаивать индивидуальность — конец искусству!
Горынин собрался возразить что-то, но неожиданно для себя проговорил:
— Тебе, конечно, видней.
Он теперь увидел и понял, что Полонский — настоящий мастер своего дела, много работавший, многое в своем труде познавший, а это уже равно самым высоким званиям и титулам. Он наверняка прошел через многие сомнения, он горел и остывал (или его насильно остужали), он закалялся от таких перемен и созревал душой, и он знал теперь о живописи и ее законах стократно больше всех нас, готовых судить его — хвалить или ругать, превозносить или ниспровергать, или даже предавать анафеме, как во времена испанской инквизиции, не позволявшей рисовать нагое тело. Горынин сумел понять и то, что рассуждения дилетантов в присутствии мастера должны быть по крайней мере осторожными, а еще лучше дилетанту в подобных случаях помолчать и послушать…
— Вам надо продолжать — вот и все! — подвела краткий итог всему увиденному Ксения Владимировна.
— Я говорю папе то же самое! — чуть ли не впервые после своего удачного тоста подала голос Лана, — Ну и что, если сегодня не взяли на выставку? Еще попросят потом.
— Вот кто меня всегда поддержит в трудную минуту! — Полонский приклонил к себе Лану и поцеловал ее в голову.
— А я? — ревниво напомнила о себе Валя.
— Ты моя главная, — полуобнял Полонский жену.
— В этом ведь тоже огромное счастье, Дима! — любуясь этой сценкой, проговорила Ксения Владимировна. Любуясь, умиляясь и грустнея.
Страсти затихали, не успев особенно-то и разыграться. И снова продолжалась обычная мирная застолица, стали налаживаться прерванные разговоры о прожитых годах, о житейских делах; в жизни сильнее всего — обыденное. За столом пили теперь чай и хвалили уже не живопись, а фирменный Валин пирог, называвшийся у нее «Скороспеловым». Венеру, купальщиц и напряженного сапера Полонский унес в чулан,