видели главную силу России. Мог ли думать Милюков, что для государя будет убедительна ссылка его на Бельгию и на Болгарию? Можно ли было считать возможным, чтобы вчерашний неограниченный самодержец, стоявший во главе государственного аппарата, еще не развалившегося, мог по собственному почину октроировать, например, бельгийскую парламентарную конституцию, где всю свою реальную власть он бы уступил представительству, сохраняя себе только роль декорации? Можно было, сваливши монарха, провести такую конституцию на Учредительном собрании, но воображать, что монарх, который вчера колебался, давать ли вообще конституцию, мог дать ее в
такой форме, именно и значило «витать на академических высотах вне реальной жизни». Если бы даже государь слепо верил Витте и согласился бы сделать все, что Витте ему посоветовал, то Витте своей переводной конституцией не имел права делать ни себя, ни государя смешным.
Описывая происходившее уже в 1921 году, т. е. через 15 лет, Милюков все-таки действия делегации защищает. Для защиты он становится на новую позицию. Он допускает («Три попытки», стр. 12), что на «предложение Бюро Съезда можно было бы смотреть как на политическое доктринерство и обвинять делегацию за срыв переговоров, если бы дело шло только о принятии или отвержении формулы делегации». «Но мы сейчас увидим, — говорит он, — что дело было не так. Разграничительная грань между властью и обществом проходила не на идее Учредительного собрания, а на самом понятии конституции»[773]. Если бы это было действительно так, то условия, поставленные делегацией, от этого удачнее бы не были. Они только замаскировали бы от общества сущность вопроса и одиум за разрыв возложили бы напрасно на неповинную делегацию. В этом случае было, наоборот, полезно разоблачить перед всеми непримиримость самодержавия, а не давать ему выигрышного положения в этом конфликте. Но на чем основывал Милюков это свое утверждение? Привожу его же слова.
Милюков сказал Витте: «Произнесите слово конституция… Одушевление Витте прошло. Он ответил мне просто и ясно: я этого не могу, я не могу говорить о конституции, потому что царь этого не хочет. Я так же просто сказал ему: тогда нам не о чем разговаривать, и я не могу подать вам никакого дельного совета»[774].
И из этого диалога Милюков выводит теперь, будто грань между двумя сторонами шла на самом понятии конституции! Но его рассказ опровергает его же собственный вывод. О понятии конституции совсем не говорили; собеседники разошлись из-за «слова». Термин «конституция» чисто формальный; он означает совокупность законов, которые определяют государственное устройство страны. Конституция может быть республиканская, монархическая, даже деспотическая-самодержавная. Одно слово «конституция» юридически ничего не означает. Не юридический, а обыденный разговорный язык противопоставлял у нас два понятия — монархию самодержавную, неограниченную, где государь стоял выше закона, и конституцию, где монарх делил свою власть с представительством. Но разговорный язык интеллигенции устремлял свои нападки не на юридический термин — «неограниченный», а на исторический титул — «самодержавный». И под предлогом, что у нас теперь объявлена «конституция», у нашего государя хотели отнять титул «самодержавный»! На эту тему много писалось и говорилось. Помню доклад приезжавшего в Москву В. М. Гессена. Он оспаривал известный взгляд Ключевского, что титул «самодержец», принятый Иоанном III и с тех пор сохраняемый, разумел лишь внешнюю независимость, освобождение от татарского ига. Этот старинный титул, по мнению Гессена, должен быть упразднен; с ним были связаны грехи и позор старого режима. Такова была точка зрения интеллигенции. Но она ни для кого не была обязательна. И естественно, что государь не видел никаких оснований в угоду ей отрекаться от исторического титула. В отношении титулов все монархи консервативны; английский король до последних времен титуловал себя королем Франции. И если для В. М. Гессена со словом «самодержец» связан был позор нашего прошлого, то для династии с ним была связана прошлая слава России. Это был титул, освященный церковной молитвой, уничтожение которого было бы народом замечено и по-своему объяснено. Но этого мало. Самый тот смысл его, на который указал В. Ключевский, т. е. смысл независимости, не потерял вовсе значения; он вполне соответствовал понятию монархии «Божьею Милостью» как самостоятельного источника власти, в отличие от избрания и плебисцита. В 1905 году наша династия была такова и этого никто не оспаривал. Монарха нужно было юридически и фактически ограничить, не покушаясь на титул, который сохранил свой исторический смысл. П. Милюков был не прав, когда проводил грань на «понятии конституции»; грань проводили не на понятии, а только на слове.
И при этом можно было понять интеллигентское желание вычеркнуть ненавистный им титул. Ведь все «освободительное движение» развертывалось на «известной русской поговорке: долой самодержавие». Было бы, конечно, разумней не держаться за слово и сосредоточить внимание на реальном разграничении прав короны и представительства. Но все-таки ненависть к слову «самодержавие» можно было еще понять. Но какой смысл было, кроме того, настаивать перед Витте на произнесении им слова «конституция»? Интеллигентное общество должно было понимать, что само по себе это слово не говорит ничего. А для народа оно было совсем не нужно и не понятно. Сами интеллигенты сочинили свои две «конституции» и тем не менее называли их не «конституцией», а «Основным государственным законом». Партия, которая сначала именовала себя Конституционно-демократической, через три месяца переменила это название на Партию «народной свободы», иначе никто ее названия не понимал[775]. Зачем же было ставить Витте такой ультиматум, требовать произнесения никому не нужного и не понятного, а для государя — ненавистного слова? И нельзя удивляться, что после такого требования одушевление Витте прошло и он сказал Милюкову, что государь этого не захочет. И этого естественного ответа все же оказалось достаточно, чтобы разорвать переговоры и заявить, что при таких условиях никакого дельного совета подать Милюков не сможет.
Так собственный рассказ Милюкова опровергает его заключение, будто власть с обществом разошлась на понятии конституции. Что после 17 октября «конституции» власть не отрицала, видно уже из того, что позже, когда революция была совершенно разбита и когда власть свою силу почувствовала, она все-таки вычеркнула из Основных законов термин «неограниченный» и в апреле 1906 года октроировала настоящую конституцию[776]. Правда, это была не бельгийская и не болгарская и вообще не парламентская конституция, но она была все-таки совсем не плохой конституцией и принесла с собой изумительный подъем всей нашей государственной жизни. Ужас разговора Милюкова и Витте в том, что они разошлись не из-за понятия, а только из-за слова, которое при этом гораздо больше значило для государя, чем для общественности.
Но история не строится на недоразумениях и случайностях. Если случайности