руками он нес, прижимая к плечу и вздымая над головой, большое, чуть ли
не в его собственный рост, деревянное распятие, выкрашенное желтой
краской, что, вероятно, должно было обозначать позолоту. Он был одним из
поющих — правда, из-за тяжести креста у него постоянно сбивалось
дыхание, поэтому по большей части он просто открывал рот. К тому
времени, как мы достигли переправы, он уже взошел на мост, так что я
остановил коня, поняв не без раздражения, что придется пропустить всю
процессию.
Следом за крестоносцем топал голый по пояс плешивый толстяк; на его
жирной потной груди багровели мокнущие язвы. Словно не довольствуясь
ими, он при каждом шаге хлестал себя длинной плетью по спине — через
левое плечо, затем через правое, затем снова через левое и так далее. За
ним вышагивал некто, напротив, худой до полной изможденности, в грязных
лохмотьях; его жилистые босые ноги были закованы в кандалы с длинной
цепью, которая с лязгом волочилась по пыльной дороге, а затем
загрохотала по настилу моста. Его лодыжки были содраны до крови; он
хромал при каждом шаге. Еще одна цепь, обмотанная несколькими витками и
замкнутая амбарным замком, висела у него на шее. Это не был беглый
каторжник — вне всякого сомнения, свои цепи он носил по собственной
воле. Он тоже пытался подтягивать песнопения козлиным дискантом. Следом
брел сухорукий с разбитым в кровь — не иначе как многочисленными земными
поклонами — лбом, а за ним, положив руку ему на плечо, ковылял слепец с
бельмами на обоих глазах, то и дело остервенело чесавшийся свободной
рукой. За ними нахлестывал себя еще один самобичеватель с жутко
перекошенным и отвисшим на правую сторону лицом ("паралич лицевого
нерва", определил я с первого взгляда), дальше стучал костылями
хромоногий горбун и так далее, и так далее… Явно не все они
принадлежали к самым низам общества — тот же толстяк с плетью наверняка
наел себе пузо не на крестьянских или трущобных хлебах — однако все они
были грязны и оборваны; вонь застарелого пота, фекалий, гноя и черт
знает чего еще ощущалась даже в паре ярдов от процессии. Тут и там на
лицах, плечах, впалых грудях и сутулых спинах виднелись гнойные и
шелушащиеся язвы, кровавые расчесы, струпья, угри, чирьи и карбункулы.
Вероятно, для некоторых из этих людей именно кожные болезни стали
поводом отправиться в путь, но большинство, скорее всего, приобрело или
по крайней мере преумножило все это богатство уже потом, пытаясь
избавиться от первичных недугов при помощи благочестивых обетов не
мыться, не менять одежду и отказаться от нормальной пищи.
— Кто это? — с отвращением спросила Эвьет; в своем лесном поместье
ей, конечно, не доводилось видеть подобных зрелищ. — Это безумцы?
— В принципе, да, — усмехнулся я. — Хотя с медицинской точки зрения
они не душевнобольные. Всего лишь паломники, желающие таким вот образом
заслужить милость своего добрейшего бога.
Говорили мы, разумеется, тихо, не желая привлекать их внимания.
Крестоносец и в самом деле протопал мимо, не глядя на нас, но измученный
толстяк, на миг опустив свою окровавленную плеть, вдруг повернул голову
в нашу сторону.
— Скажите, добрые люди, — сиплым страдальческим голосом осведомился
он, — далеко ли еще до монастыря святого Бартоломея?
У меня не было никакого желания беседовать с подобной публикой, но
надменно молчать было бы еще нелепей, так что я нехотя ответил:
— Какой-то монастырь милях в шести по этой дороге, но я не знаю,
какой.
— Ну как же, тот, где забил святой источник, — встрял кандальник,
видимо, убежденный, что о подобных вещах должны знать все на свете. Что
ж, понятно, куда направляется эта толпа убогих. Мы с учителем как-то
исследовали воду из подобного источника. После выпаривания в колбе
остается сероватый осадок, представляющий собой смесь различных солей.
Их раствор действительно способен приносить определенную пользу
здоровью, но, разумеется, никаких чудес не творит — слепые от него не
прозревают и горбатые не выпрямляются. Дистиллированная же "святая вода"
вообще ровно ничем не отличается от обычной.
— Я не знаю, — терпеливо повторил я. Наверное, проще было сказать,
что монастырь тот самый, чтобы отвязались (тем паче что, скорее всего,
так оно и было), но за годы жизни с учителем я слишком привык говорить
правду, даже в мелочах. Врать я, конечно, могу, но не машинально, как
другие.
— Что там? — спросил слепец у своего поводыря, который тоже
остановился.
— Сказывают, шесть миль еще идти, — ответил сухорукий.
— Вишь ты, выходит, дотемна не поспеем, — огорчился слепой.
— Тебе-то что? — заржал косорылый, также переставший стегать себя;
поскольку смеяться он мог лишь одной половиной рта, выглядело это
особенно мерзко. — Тебе и в полдень темно!
— А снова в поле ночевать? — возразил слепой. — И вообще, прикрыл
бы рот-то свой смехаческий, пока Господь последнего языка не лишил… -
пользуясь остановкой, он принялся яростно скрестись ногтями обеих рук.
— Блох на меня не тряси, шелудивый! — крикнул косоротый и даже
шагнул назад, наступив при этом стоптанным башмаком (он был одним из
немногих в процессии, кто был обут) на единственную рабочую ногу
горбатого. Тот заругался и огрел обидчика костылем по спине.
— Эй, вы! — потерял терпение я, чувствуя, что они готовы
передраться прямо здесь. — Проходите и освобождайте мост! Нам проехать
надо!
Они замолчали. Взгляды многих глаз — мутных, гноящихся, косых и
даже, казалось, вовсе не видящих — устремились в нашу сторону.
— Конечно, добрый господин, — засуетился кандальник, не трогаясь,
однако, с места. — А не подашь ли от щедрот хеллер-другой? А мы, как в
монастырь придем, за ваше здравие помолимся!
— Вы и себе-то не больно много здоровья вымолили, — усмехнулся я.
— Так то ж за себя, а то за других! — возразил поводырь с разбитым
лбом. — За другого-то молитва завсегда доходчивей!
— Проходите! — махнул рукой я, не желая вступать в теологический
диспут.
Но они двинулись не столько мимо, сколько в нашу сторону, явно
загоревшись идеей выклянчить подаяние. Даже крестоносец, ушедший было
вперед, а затем обнаруживший заминку своих ведомых, теперь развернулся и
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});